Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вязанка стёршегося хвороста ...

... собранная в метлу, символ всего собранного в пучок времени, повязанных одним, пятьдесят вторым годом, и употреблённых им душ. Стиснутые в одной вязанке, плечом к плечу, спинами к животам, мы навсегда останемся вместе, нас никакой другой эпохе не разлучить. Об активном употреблении нас свидетельствуют стёршиеся до крови пузыри на наших сердцах. Связка прутьев, играющая и секуще-воспитательную роль, педагогический акт, называемый розгами, сама покрыта незарастающими шрамами уроков. Вязанка хвороста, мы, представленные этой метлой на середине мировой арены, весь этот импровизированный номер, на который никто не удосужился продать хоть один входной билет, а каковы могли быть доходы, особенно, если делить их по маркам! Мысль эта вроде вспыхнувшей фары... в ночной бочке, когда выключен свет, и по стенам вслепую носится нечто, сбивая или не сбивая тарелочки - кто ж определит это во тьме кромешной, носится, предводительствуемое блуждающим лучом мощной фары. Всё просто, можешь - давай, не можешь - проваливай. О, этот великолепный эгоизм бочки! Ну, а если, пусть уже и подвергнув себя опасности, и купив на этот аттракцион билеты, всё же наплевать на расходы и самим махнуть через барьер, пока оно, мчащееся кругами чудище, та жизнь, не махнуло сюда, к нам? Оттуда, из прошлого - к нам сюда, в сегодня, одним прыжком на нас и тяжёлые лапы с наточенными когтями нам на плечи? Вся та жизнь...

... стёршаяся почти бесследно от упорного употребления.

Нет, хватит: второй раз нам такого не выдержать, не выжить.

- Хватит? - спросил мотобой: никакой тебе даже одышки.

- Хватит, - вдруг выпалил я.

Брат поддержал меня, кивком.

- Это тебе урок, - сказал мотобой, не уточняя - кому.

На будущее, добавил я в уме: рисковать не хотелось. Да и бочка ещё продолжала описывать круги, хотя уже и заметно медленней, потому всё, что содержалось в этом уме, было округлённым - без начал и концов. От будущего - к расстроенному пищеварению, и от него снова к будущему, будто ход мыслей тоже вписался в закруглённое пространство бочки и описывал вечные круги, прилегая к её цилиндрическим стенам. Всё было круглым в этих мыслях, как мяч, все имена предметов и их связи: круглая бритая голова Брата, обтянутый сари круглый, как мяч, жаннин живот. Застрявший в извилистом кишечнике мозга круглый мяч самой мысли. Слишком, подчёркнуто круглый живот, упорно думал я, стараясь найти в обтягивающем его сари не только причудливую экстравагантность, но и функциональную необходимость, если уж мне советовали искать только простые подоплёки. Можешь - давай, иначе - проваливай. Я незаметно снова оглядел Жанну с ног до головы, и подозрения мои подтвердились. Освещённая моей неприязнью, фигура предательницы выступила из укрывающего её флёра, теперь резко очерченная, будто нагая, и оказалось, что она явно раздалась, потеряла обычную стройность. И лицо, оно вовсе не загорело, а болезненно пожелтело. Чтобы увидеть это, вовсе не надо было взламывать секретные ящики, всё лежало на поверхности - в буквальном смысле. Функция сари была - скрыть эти перемены, но на деле оно лишь подчёркивало их. Как же я раньше этого не замечал? И ещё вопрос: а кто ещё это заметил?

Сконцентрированная на жаннином животе мысль вызвала у меня новый прилив тошноты, возможно, по ассоциации. Мои шакалы из дворовой шайки несомненно испытывали то же, когда, чаще всего весной, освистывали проходящих женщин с такими же фигурами, такой был у них стойкий ритуал... В отличие от них, меня вдруг вывернуло, прямо на этот чисто выметенный земляной пол. На моём лице, наверняка, появилось то же виноватое выражение, что и у Брата. Жанна глядела на меня с... отвращением, да? Но я ничего не мог поделать, после небольшой паузы меня вывернуло вторично, чем-то зелёным. Мотобой же отнёсся к происшествию профессионально.

- Глотай слюни, - посоветовал он. - С этим можно справиться, у всех так было. Работай над собой, и привыкнешь крутиться. А теперь глотай сопли... и улыбайся.

Я так и поступил. Вполне буднично звякнул жаннин колокольчик, но в эту обманчивую будничность я уже не верил. Все вариации её вокальных упражнений мне теперь не нравились. Чувство, которое они вызывали, при всём их разнообразии, было одно и то же: растущее злорадство. Оно и заставило меня вывернуться в третий раз, почти ничем, желудок уже был пуст. Я упорно глотал слюну, но меня по-прежнему мутило. Теперь от злости. Это уже была настоящая работа, глотать сопли, я осваивал этот приём на века. Все молча наблюдали, как я его репетирую... В этом молчании с нами всеми происходило нечто неотвратимое: всякий мог плюнуть - и уйти, и, я уверен, каждый хотел именно это проделать, но вместо того покорно продолжал глотать вместе со мной свои личные сопли. Никто не сделал и малейшего движения в сторону выхода из бочки, будто был скован с другими невидимой цепью, концы которой находились где-нибудь на смотровой площадке, где стоял некто, придерживающий нас на железном поводке, а рядом ещё человек сорок, вся публика, заплатившая за вход ничтожную плату, а теперь развязно нарушавшая правила поведения, уложив руки на барьер, выпучив глаза... Правила поведения, обязательные и для нас.

Я чувствовал на себе страшную тяжесть взгляда Назария. Конечно, он приписал моё поведение всё той же причине: присущему мне, еретику, упрямству. Но теперь, после преподанных и оказавшихся безуспешными уроков, он воспринимал его как вызов, хамский вызов Давида - Голиафу, всю опасность которого он чуял лучше всякого другого, как подлинно кошачье. Весь порядок в его царстве, в бочке, подвергался опасности, и он, царевич в бочке, рисковал больше всех: потерей царства. На лице его отразилась... опять же работа, но теперь не совсем привычная: мысли. Чем бы такая работа могла кончиться, не знаю. А вот что её прикончило: дребезжанье калитки, единственного лаза извне в окружённое железным занавесом царство.

Нет, я дребезжанья не услыхал, это он его услышал, и мгновенно взял себя в руки. Наружно вся эта работа выразилась в одном движении: тряхнул кистью, словно стряхнул с неё насекомое, и щёлкнул пальцами, нацелив указательный в меня, как ствол пистолета. Всё вместе - словно выстрел. И сразу же, изящно переставляя парусиновые туфли, совсем не так, как на треке - а носками врозь, пошёл открывать калитку. Белые брюки на его ягодицах измялись и потемнели от пота.

Тошнота почему-то тут же отпустила меня, я перевёл дух, и впервые ощутил какая здесь, в бочке, жара. Такая же, как в прозекторской отца или в боксах Изабеллы, в их рабочих царствах. Во всём городе, собственно, было лишь два прохладных царства: кабинет Ди и спальня Ба. Мне жутко захотелось перенестись туда, сейчас же... Но, по правде сказать, и там прохладно бывало только по ночам, фиалки в палисаднике начинали дышать и наполняли выхлопными газами спальню через зарешёченное, всегда открытое настежь окно, и наутро, если ты спишь под этим окном, тебя так же мутит, как и везде, так же мутит, как от всего прочего, и тем же мутит... Нет, я передумал переноситься туда немедленно, отложил на вечер: по тамошним правилам поведения я обязан был к ужину быть на месте. На месте, согласно этим правилам - моём, моём навсегда. Неплохая идея, только вот... установленные нами правила подбивают судьбу нарушать их. И тоже: всегда.

- И у вас так было? - сказал я в спину мотобою, ужасаясь тому, что делаю. - Странно. Я думал, если человек талантлив от рождения, то ему вовсе не нужно во время работы...

Я постарался подобрать слово поточнее:

- ... рыгать.

Словно я запустил в его лопатки гранатой-лампочкой, вывинченной в трамвайном вагоне: он резко притормозил и медленно повернул голову назад. Несомненно, в нём снова проснулся интерес ко мне, но я тут же подумал: лучше бы не просыпался. Мурашки опять побежали по моим лопаткам, и, кажется, снова объявилась тошнота. Образ в кровь избитого Брата стал передо мною, и я сам стал его братом... Что теперь, какой воспоследует теперь урок? Ответа не было: воображение молчало, тоже, кажется, от страха.

39
{"b":"70966","o":1}