Но это случилось куда позже, лет пятнадцать спустя после пятьдесят второго года. Он кончился декабрём, тот год, это известно всем, и потому болтать тут дальше не о чем: он кончился, и всё. А в марте следующего, пятьдесят третьего года, я увидел, как плачет моя мать. Теперь уже не у кого спросить, что вызвало эти слёзы, смерть генералиссимуса или Ба. Плакала в тот день вся страна, поди разберись теперь - кто и отчего, ведь именно пятого марта меня повезли в старый наш дом, где в столовой, вокруг лежащей на кушетке Ба стояли все наши. Кто-то подтолкнул меня, чтобы я подошёл поближе. Ба лежала на той же кушетке, что и в прошлый, такой памятный раз, но теперь не ничком - а навзничь. Я с трудом узнал её: она вся пожелтела, будто её всю обмазали мастикой, вся была в тон своим табачным волосам, в которых стала заметна седина. У неё не осталось сил для самого простого движения. Я даже подумал, что она уже... уже умерла. Но она ещё смотрела на меня, скосив глаза, из которых ушла прежняя голубизна.
Она молчала, но уход голубизны наилучшим образом, без слов, говорил о том, что уходит вся Ба, и уходит насовсем. В последний раз, последний... Das Lied ohne Worte, и на этот раз - без даже аккомпанемента, так мы смотрели друг на друга, одни, вдвоём на нашем острове. Только теперь мне открылся смысл того, что в последнее время говорилось вокруг, и к чему я не очень прислушивался: о трудностях последних месяцев, о врачах, о поездке в Ленинград - на консилиум, и что ничего нельзя сделать, и что всё это так неожиданно, и что сроки так коротки, так быстро истекают... собственно, уже истекли. Почему я не прислушивался ко всему этому? Больше того, я намеренно закрывал уши. Впрочем, я и сейчас боюсь боли.
Будто наши говорили не о Ба, так проходили мимо меня все их разговоры. Будто это не Ди с такой свирепостью боролся за её жизнь, что с ним перестали общаться даже те его друзья, которые ещё оставались живы, ещё не попали под "Победу" или под другой какой катафалк. И вот - итоги: он, обессиленный борьбой, лежал в темноте спальни, один, а она лежала в столовой, распростёртая на кушетке, одна, после того, как всю жизнь они пролежали вдвоём на одной кровати. Потерпевший поражение Давид, Ди потом несколько лет не выходил из своей спальни, только по совсем уж неотложным делам. Домашнюю практику он закрыл сразу, а вскоре вышел и на пенсию. За наглухо запечатанными ставнями, жутковато неподвижный во тьме глухой спальни, он растолстел. Мой отец продал старый дом и перевёз Ди, утратившего крышу над головой-одуванчиком домового, в Новую часть города, в нашу квартиру. Ю с Изабеллой переехали в Одессу, а потом и в Америку, где все тоже живут в одном квартале и друг друга знают. И это всё. Всё?
Нет, не всё: бесцветные глаза Ба глядели в мои, и я мужественно пытался не отводить взгляда. От напряжения у меня разрывался, почему-то, пах. Я почувствовал приближение того, что казалось изжитым навеки: тошноты. Я сглотнул слюну, потом ещё раз... Всеми силами я старался удержать эту слюну в себе, не потерять над ней контроль, не сплюнуть. Эта работа занимала меня всего, и я не сразу увидел, как Ба пошевелила пальцами, не сразу понял, что она подзывает меня поближе. Я наклонился над нею...
Рот Ба распахнулся навстречу мне, вернее, нижняя челюсть вдруг отвалилась от верхней, открыв зияющий провал. Я смотрел в него - и ждал, но ничего не дождался: ни звука не выпустили его глубины. И всё длилась, длилась преисполненная значения пауза, тёмными водами умолчания крепко объяв своё содержание. И не было сил заполнить ту паузу звуками, и нет никого, кто изъяснил бы то умолчание: поздно.
И вот, Ба закрыла глаза. Аудиенция была окончена.