Адир, как заворожённый, смотрел на освещенную солнцем фигуру, стремительно удалявшуюся в пустыню. Он был раздавлен и убит: его оставили. Не по ошибке, не для испытания, а по принятому раз и навсегда решению. Ошибочному решению.
Что делать, куда теперь идти, кому и чему верить?
Учитель уже почти растворился в дрожащем воздухе, когда нерадивый ученик вдруг бросился вдогонку. Он бежал, спотыкаясь и путаясь в своем кетонете. Бежал пока не запнулся о колючки, и не упал в песок.
– Не бросай меня, я не найду дороги обратно! – он плакал, плакал навзрыд, стыдился своего детского плача и рыдал от этого еще сильнее.
Он остался один. Совсем один, посреди пустыни.
***
Руки, связанные за спиной, затекли – пальцы едва шевелятся. Разбитая скула саднит. Из рассеченной брови кровь стекает в глаз, застилая мир красной пеленой.
Противные мелкие капли колют лицо. Дождь не утихает с вечера – приходится стоять на коленях в грязи раскисшего скотного двора. Мокрый влажный холод пробирает до костей. Зубы стучат, ты дрожишь. Дрожит каждая частичка твоего тела в отчаянной попытке согреться. Но согреться невозможно – с гор дует пронизывающий злой ветер, пресекая все попытки взрастить тепло внутри себя.
Зато от «чеха» идет пар. Он сыт, доволен и горяч. Он провел эту ночь дома, перед печкой, а не в промозглой яме, залитой водой. Рыжебородый, голубоглазый, огромный, как кусок скалы, – настоящий берсерк, а не «чех».
Он мерзенько улыбается, скаля острые желтые зубы, так похожие на волчьи:
– Кяфир, ты знаешь вопрос, ты знаешь ответы. Я не буду повторять. Выбирай, – «чех» гостеприимно разводит руками, мол, бери, что хочешь. Но ты знаешь, что это ложь.
Справа от тебя по грязи расползается алое пятно – оно сочится из обрубка, который еще несколько минут был твоим напарником.
В ушах все еще звучит тошнотворное хлюпанье – так захлебываются собственной кровью, пока горло перерезает кривой нож. Барашек или человек? Невелика разница.
Напарник выбрал смерть. Он предпочел смерть предательству и бесчестью. Он предпочел смерть жизни.
Что выберешь ты? На что тебе хватит смелости? Сможешь повторить?
– Эй, я добр, у меня хорошее настроение, но я не намерен долго ждать. Что ты решил, кяфир?
И ты закрываешь глаза, и набираешь в грудь побольше воздуха, и кричишь надрывно, чужим тебе голосом:
– Ашхаду алля иляяха илляллах. Уа ашхаду анна Мухаммадар-расуулюллах! Свидетельствую! Нет Бога кроме Аллаха и Мохаммед пророк его! Свидетельствую!
Тебе всего двадцать один. Ты очень хочешь жить. Очень. Хочешь. Жить.
Сволочь.
И падаешь лицом в грязь, и ищешь губами стертые военные ботинки, и целуешь их, и повторяешь – вдруг не расслышали:
– Свидетельствую! Нет Бога кроме Аллаха и Мохаммед пророк его! Свидетельствую! Свидетельствую! Сви-де-тель-ству-ю!
И слышишь этот смех, дикий страшный смех, что резонирует от гор и стенок твоей собственной черепной коробки….
Я проснулся и резко сел на мешке соломы, заменявшем мне кровать. Смех рыжебородого продолжал биться в голове, будто заключенный в своей темнице. Боль была нестерпимой. Она разрывала на части и так изрядно потрепанный, почти вскипятившийся мозг.
Я застонал. Сквозь зубы, пытаясь не разбудить Малику, пытаясь справиться самостоятельно. Я очень давно не слышал этот смех, я был уверен, что похоронил его, закопал в самом дальнем уголке подсознания, но нет, он выбрался, как только сопротивление ослабло.
Малика, конечно, проснулась. Ничего не понимая, не зная, чем помочь, она, словно собака, учуяла боль и подбежала ко мне. И я сдался – рухнул головой на ее большую упругую грудь.
Силы покинули меня. Я был еще очень слаб, и ужасно беспомощен. Я презирал себя за такое безвольное и потерянное состояние, но ничего не мог с ним поделать.
Малика могла бы меня оттолкнуть, но не стала. Наоборот, будто повинуясь древнему материнскому инстинкту, лишь сильнее прижала к себе и даже поцеловала в макушку, будто своего младенца.
Она не требовала от меня подвигов, она допускала, что я могу быть слабым, трусливым, разбитым, больным. Отогреть, отлюбить, отпустить – как отпускают подлеченного ворона с перебитым крылом. Вот, что было в ее объятиях.
Ее тело пахло молоком и медом, и еще чем-то родным и нестерпимо домашним… Меня влекло это тело, этот запах. И я не захотел им сопротивляться.
Мои пальцы смяли и задрали подол ее балахона. Под грубой тканью ничего не было. Ничего кроме гладкой, умащенной маслом кожи, по которой было так приятно скользить руками….
Малика не сопротивлялась. Привычная к насилию, уставшая от одиночества – она поддавалась. Не прекословя, не пытаясь оттолкнуть, но будто отстраняясь, давая понять, что лишь уступает мне.
Делала она это из жалости или по привычке к покорности? Или, может, просто играла со мной? Мне было плевать.
Мне было холодно и страшно. Хотелось согреться и спрятаться. Хотелось вернуть себе покой и сон. Для этого сгодилась бы любая, но по близости оказалась только одна Малика.
Что ж, она должна была понимать, чем все закончится, когда подобрала меня в пустыне.
***
Длинная вереница людей тянулась от пологого берега Ярдена до холмика, на котором стоял Маннэи в окружении своих солдат. Бесконечный людской поток, струящийся под ним, напоминал главному стражнику райского змия – тот же недобрый покой застывшего движения.
Он прекрасно понимал, что смиренные страждущие мгновенно обратятся в разъяренных волков, почуявших кровь, если кто-то посмеет хотя бы прикоснуться к их пророку со злым намерением. А значит, нужно было ждать, и ожидание это томило и мучало Маннэи не хуже жары.
Солнце медленно пятилось к западу, погода портилась. Из Башана задул неприятный ветер. Он так и норовил распахнуть плащи Маннэи и его сподручных, дабы показать всем оружие и доспехи, спрятанные под тканью.
Главному стражнику оставалось только беззвучно ругаться и беспрестанно поправлять складки своего одеяния. Он проклинал на чем свет стоит глупого царя, отправившего его за Йохананом в такой час.
Маннэи давно наблюдал за новым пророком, и Йоханан нравился главному стражнику. Он не призывал к бунту, не обещал золотых гор, никого не хулил, никого не хвалил. Йоханан лишь утешал и успокаивал людей, готовых заподозрить машиаха в каждом, кто смел назвать себя таковым.
Нехорошие, беспокойные времена пришли на Землю Обетованную. Б-г снова послал испытания избранному народу. Испытания не телесные, но духовные. И никто не помогал иудеям справляться с душевными муками лучше, чем Йоханан.
Маннэи не верил, что этот тихий, будто пронизанный Божественным светом человек, называл Иродиаду блудницей и призывал народ растерзать ее. В нем не было ни ненависти, ни осуждения, в нем были только тепло и любовь. Подданные Ирода ненавидели его надменную жену, презревшую все обычаи и законы, и чтили и слушали Йоханана. Вот, и приписали ему свои собственные слова.
Но Ирод поверил в вину пророка и счел его опасным бунтовщиком, задумавшим поднять восстание. Сам тетрарх до такого додуматься не мог. Маннэи не сомневался: это царица умело распаляла спящие страхи Ирода.
Иродиада так хотела сделать из слабого и неловкого Антипы великого царя, что была готова на любые интриги. Она, словно большая черная паучиха, опутала сетями и Перею, и Галилею – прибрала к рукам все ниточки управления государством. Подданные Ирода уже давно знали, кто на самом деле правит ими.
Но жена тетрарха, будто не чувствовала, что делает все, чтобы однажды оказаться растерзанной толпой. Вот, и теперь Иродиада похоже думала, что, заточив в темницу и сгноив там пророка, обожаемого народом, Ирод покажет свою силу и власть. А если поднимется бунт, то его подавят римляне, не терпящие недовольства.
Царица ошибалась. Очень жестоко ошибалась!
Маннэи знал латинян и знал, что они не станут вмешиваться в местные распри. Да и разгневанный народ вряд ли обратит свой гнев против Пилата и его войск, ведь не их руки будут запятнаны кровью.