Виктория Сурина
Метатрон
Острые, раскаленные добела лучи царапают лицо. Скребут рубашку, проскальзывают лезвиями за воротник.
Хочется сбежать, спрятаться от них. Хотя бы закопаться в песок. Упасть и зарыться, вгрызаясь зубами и ногтями. Ведь там, подо всем, обязательно есть нечто темное, прохладное и влажное. Земля? Глина? Или все тот же песок?
Но падать нельзя. Это ловушка. Шуршащие, шепчущиеся барханы только того и ждут. Упадешь – затянут, засосут и перемелют в порошок. Сотрут кожу, мясо, кости…
А вы как думали, откуда эти мириады песчинок? Это скелеты тех, кто не встал. Все пустыни, как горы крематорного пепла – когда-то бегали, дышали и хотели жить. А теперь все, что могут – шуршать и перешептываться.
Это не похоже на гул моря, это похоже на голодное змеиное шипение. Такое громкое в тишине, что глохнешь. И ветра нет, о, если бы был ветер! Нет, это они сами по себе. Оседая, мешаясь, поднимаясь и сползая под собственным весом.
Ты затыкаешь уши и все равно слышишь, как они шипят и шуршат, и просят тебя сдаться, отдаться им. Ведь все закончится…
Но ты делаешь вид, что тебе все равно, и идешь дальше. В тяжелых армейских ботинках хлюпает. Они насквозь промокли от пота. Каждый шаг дается с трудом – ноги вязнут. Это барханы тянут к тебе песчаные ручки, хватают за щиколотки. Останься-останься!
Хочется плакать, от боли, бессилия, безысходности. Плакать по-детски, уткнувшись в ладони руками и звать маму. Но слез нет, воды нет. Последняя осталась хлюпать в ботинках, но и та скоро иссохнет.
При мысли о воде, от жажды сводит зубы. Но чтобы попить – нужно открыть рот. А губы давно спеклись, вросли в друг дружку, и даже легкое движение – пронзает болью все тело. Измученное, истощенное тело. Двадцать процентов того, что без воды.
Дышишь только носом. Дышишь и чувствуешь, как пыль и песок заполняют легкие. Есть ли в этом песке кислород? Хоть капельку.
У барханов отличный план. Если они не могут засыпать тебя снаружи – они засыплют тебя изнутри. Сначала забьют до отказа легкие, потом бронхи, потом трахею, потом закрытый рот, носовые проходы, пазухи и сами ноздри. И вот, ты уже песочный человечек. Барханы снова победили…
Есть ли хоть шанс, хоть крошечный, выиграть эту гребанную битву?
Я иду, едва переставляя ноги. Хотя давно уже не помню куда лежит мой путь, и что ждет меня в его конце.
Глаза разъело потом, руки покрылись волдырями, мозг разогрелся и стал похож на суп. Осталась только воля. Где-то глубоко внутри. Наверное, там для нее есть отдельный холодильник. Последнее прибежище, спасательный круг. Когда ничего уже не работает, когда потерян смысл, когда потерян человеческий облик – ты как животное продолжаешь жить.
Жить, чтобы идти вперед. Или идти вперед, чтобы жить?
Как будто у меня есть выбор и шанс. Как будто у меня его нет…
Где-то обязательно должен быть выход. Возможно, где-то здесь – в стене раскрашенного неба.
***
Я давно заметил ее. Она стояла в длинной очереди страждущих, что жаждали принять очищение из моих рук. Она стояла, кутаясь в лазурную паллу, будто задувал прохладный ночной ветер, а не палило полуденное солнце. Я видел только эту лазурную паллу и бормотал слова молитвы бездумно, бездушно, не пропуская через себя тех, что были в очереди перед ней. Мое искушение сжигало меня изнутри, и я не мог ему противиться. Я не знал, как это делать…
– Я пришла, чтобы ты омыл меня в водах Ярдена и смыл все грехи, мною содеянные, – сказала она положенное, опустившись на колени.
Я зачерпнул горсть воды и занес ее над головой искусительницы. Искрящиеся струи потекли на медные пряди волос, и они заблистали на солнце, споря с ним своим сиянием. Я прошептал слова завета, и она поднялась.
– Я хочу спросить тебя о многом, Странник… – заглянули в меня зеленые глаза.
– Здесь много людей, госпожа… – только она и Б-г звали меня Странником, неужели Он говорил с ней?
– Я не тороплюсь, – искусительница мягко улыбнулась, словно перед ней был новорожденный младенец, а не взрослый мужчина.
Люди шли нескончаемым потоком, а я что-то бормотал над ними, не в силах отвести взгляд от растворяющегося в знойном мареве девичьего образа. Меня бросало то в жар, то в холод, и сознание мутилось. Неясная тревога накатывала удушающей волной, я не чувствовал ни ног, ни рук. Только что-то внутри меня все еще молило Господа о спасении из последних сил. Тщетно, сколько бы молитв не было бы произнесено – эта чаша не минует меня.
Медноволосая дева смиренно дождалась, пока вереница страждущих иссякнет, и последний грешник очистится. Она припала губами к моему рубищу – и вспыхнул огонь, что едва тлел… Я горел, снедаемый ею, будто неведомой болезнью. Один Господь знал, как хотелось мне сдаться и пойти по ее следам!
– Зачем ты здесь, Странник? – прошептала она, и шепот этот был похож на трепет розовых лепестков на ветру.
– Я пришел, чтобы указать вам машиаха…
– Но люди говорят, что ты машиах, – она не задавала вопросы – она пытала меня. Пытала с нескрываемым удовольствием, зная, какую силу имеет, и пробуя ее. Так щенок покусывает руку хозяина или хвост суки, обещая впиться в горло врагу, когда подрастет.
– Люди не знают, что говорят, госпожа, – я не смел поднять глаз и смотрел на воду, омывающую ноги. Но я знал, что мое искушение коварно улыбается, как древнее дикое божество, которое мне не победить.
– Почему ты называешь меня госпожой?
– Я видел твой золотой браслет, госпожа.
Медноволосая дева смущенно поправила паллу, чтобы прикрыть узкое запястье, обвитое золотой змеей с изумрудным глазом. Она раскраснелась и потупила взор, словно ее застали за недозволенным. На мгновение почудилось, что передо мной обычная женщина, а не проклятие небес. Но ее глаза вспыхнули колдовским огнем, и мираж исчез, растворившись в раскаленном воздухе Палестины.
– Я могу прийти сюда снова? – спросила медноволосая.
– Ты вольна делать все, что тебе вздумается, госпожа.
– Ты хочешь этого, Странник?
Я поднял голову, и зеленые глаза впились в меня, будто тысячи растревоженных пчел. Что-то невыносимо горячее разлилось внутри, и губы пересохли, лишив меня дара речи. Она вновь улыбнулась, увидев мой стыд. Она была довольна. Моя искусительница, мое божественное проклятье!
– Я приду сюда снова, Странник.
***
В начале была боль. И кроме боли не было ничего.
Она не отступала, не уходила. Она изнуряюще жгла и пекла, не останавливаясь, не снижая накала. Наверное, это ад. Я уже умер, и черти варят меня в смоле. Передышки не предвидится.
Я попробовал открыть глаза, но веки не поддавались. Я мог видеть только их обратную сторону и разбегающиеся колечки света.
Наверное, это все же не смерть… Уж точно не ад, там бы мне не закрыли глаза. Или закрыли? Их же закрывают, когда умираешь? И все слепые. И в раю, и в аду. В аду-то уж точно, чтобы ощущения были ярче, а существование – страшнее.
Но пахло здесь не серой. Обоняние, сумевшее пробиться сквозь жар и боль, учуяло запах. Запах спекшейся крови, освежеванного мяса и почему-то – кислой овечьей шерсти. Так кисло пахнет в мечетях – так пахнут мягкие персидские ковры, истоптанные тысячами босых ног.
Я попробовал пошевелиться, но тело не слушалось, а каждое движение лица, даже дыхание, было настоящей мукой – кожу разрывало, словно тонкий пергамент.
Паника удушливой волной подкатила к горлу, по спине пробежал холодок липкого пота, в висках застучало. Я понял, что слышу только стук собственного сердца и кровь, спешащую по жилам.
Закричать. Закричать, чтобы оттолкнуться хотя бы от собственного крика, чтобы осознать себя в пространстве. Но нет, не в этот раз…
Губы спеклись, вросли друг в друга, как бинт врастает в рану. Попытка раскрыть рот провалилась, и я смог только замычать. Так тихо и невнятно, что и сам не был уверен – мои ли это звуки и существуют ли они вообще.