Литмир - Электронная Библиотека

Я решаю дождаться еще одного доказательства жестокого поведения моего соседа и только в этом случае действовать.

– ПОШЕЛ НА ХУЙ, ЕВРЕЙ! – кричит он.

Я беру ключи, выхожу из квартиры и стучу в дверь.

Открывает очень старый человек.

– А, это ты, – тихо говорит он.

– Простите, но я случайно услышал шум за стеной с вашей стороны. У вас там все в порядке? – говорю я, стараясь заглянуть мимо него в темноту квартиры. Я боюсь, что, возможно, кто-то издевается над этим престарелым евреем.

– Я тут один, – говорит он. – Я живу один. Я всегда жил один. Я старый человек, – добавляет он, как будто это относится к делу, как будто это не очевидно.

– Я слышал крики, кого-то называли жидом. Если вы один, то с кем вы говорили? Или кто говорил с вами, если это не вы кричали?

– Я говорил с тобой, – таинственно отвечает он.

– Во-первых, я не еврей, – говорю я машинально, защищаясь. – И, кроме того, когда вы или кто-то другой называли кого-то или вас жидом, меня у вас не было.

– Знаю, – говорит он. – Рад, что мы наконец смогли поговорить как цивилизованные люди.

– Совершенно не понимаю, о чем вы, – отвечаю я. – Мы никогда раньше не встречались. Более того, это мой первый визит в Сент-Огастин.

– Я стар и одинок, – снова констатирует он без всякой видимой причины.

И вдруг до меня доходит: ну, все ясно. Старику нужен друг. Как часто сам я оказывался в подобной ситуации? Для стариков должен быть какой-то психиатрический термин.

– Я стар и одинок, и у меня мало времени, – продолжает он. – Возможно, я впустую потратил свою жизнь в изоляции. В молодости у меня не хватало духу заговорить с девушками. Годы проходили, как и всегда проходят, как и всегда будут проходить. И вот я здесь, так и не познал женской любви, так и не завел друга. И вот ты здесь, во плоти, наконец-то. Тот, с кем я могу поговорить, с кем могу разделить свою жизнь и свои труды.

– Слушайте, – говорю я. – Я во Флориде совсем ненадолго, и у меня куча работы. Я понимаю и ценю ваше одиночество. Несомненно, я и сам на пути к старости, как и все мы, но, следовательно, у меня нет времени, мне надо писать.

– Ой, и о чем ты пишешь? – спрашивает он со странной и наглой улыбочкой на странном и однородно бледном лице.

– Я изучаю малоизвестный немой фильм, снятый в Сент-Огастине в 1914 году.

– «Очарование Флориды», – говорит он. И это не вопрос.

– Откуда вы знаете? – спрашиваю я.

– Я играл в нем мальчика. Инго Катберт. Я указан в титрах.

– Там нет мальчика, – говорю я, копаясь в памяти, чтобы убедиться. Конечно, я эксперт по этому фильму, пересматривал его несколько тысяч раз, даже в обратном порядке, – я иногда смотрю так фильмы, которые мне интересны. Это, конечно, позволяет увидеть фильм как формальную конструкцию, а не как историю, что очень похоже на разглядывание лица вверх ногами, когда представление о «носе», «глазах» et chetera не мешает воспринимать очертания. И, кроме того, я, как нас учат современные физики, верю, что направление времени иллюзорно, а причины и следствия – сказка, которую мы сами себе рассказываем. Правда в том, что у каждой истории есть бесконечное количество версий, первая – это простой, традиционный нарратив: происходит одно, а из-за этого происходит другое. Вторая версия – что события квантованные, обособленные, происходят независимо друг от друга, а значит, чтобы понять их в полной мере, можно и даже необходимо рассмотреть все возможные порядки этих событий. Конечно, великий киноинтеллектуал Рене Шовен исследовал это самое утверждение в самой простой форме в своем фильме Moutarde[17], который можно смотреть в обоих направлениях, а поворотный момент расположен в самой середине, в сцене с мужем Жераром и женой Клэр. В версии «от начала к концу» Клэр подает Жерару тарелку с сосисками. Он спрашивает, есть ли у них горчица, и Клэр отвечает: «Ой, прости, Жерар. Я ходила в магазин, но про горчицу забыла. Завтра куплю». «Ничего страшного, дорогая», – говорит он, и они целуются. В следующей сцене Клэр в магазине, с приятной улыбкой на лице, с любовью выбирает для мужа банку горчицы. В версии «от конца к началу» мы видим, как Клэр с любовью выбирает горчицу, а затем говорит мужу, что забыла ее купить. Нечестивая Клэр. Почему она не дает мужу горчицу? Конечно, все происходящее после (или до) этих двух сцен окрашено ореолом коварства или наоборот – доброты. Из-за того что фильм кончается (или начинается) смертью Клэр, при обратном просмотре она становится призраком, и это еще сильнее усложняет историю. Эксперимент Шовена, потрясший самые устои мира кино, в теории должен работать, если расположить сцены и в случайном порядке, рождая даже больше сложных и разнообразных интерпретаций этого квантованного мира. В любом случае (я сейчас перестану трепаться) все стоящие фильмы я смотрю именно так, а еще один раз – перевернув экран, чтобы не принимать за данность гравитацию в фильме. Ибо когда мы говорим о фигуральном человеческом притяжении, то часто забываем, что для истинного понимания человеческого состояния критически необходимо буквальное земное притяжение. Никто не защищен от его бремени, и в то же время мы должны быть благодарны за то, что оно не дает нам улететь в космос, чтобы взорваться в космическом вакууме, или что там происходит в космосе (я не ученый, хотя в Гарварде посещал дополнительные занятия по horror vacui[18]). По-настоящему великие и рефлексирующие персонажи в кино всегда помнят об этой дуальности, а обнаружить ее можно, только если смотреть, как они ходят вверх ногами – каждый шаг становится одновременно и молитвой, и божьей карой.

Старик смотрит на меня.

– Я незрим, – говорит он. – В «Очаровании». Потому что фильм снят с моей точки зрения. Режиссер экспериментировал с формой. В каждой сцене я стоял под камерой. Я был маленьким мальчиком с плоской головой, так что я подходил. Я есть в титрах. «Незримый мальчик – Инго Катберт».

– Конечно! – говорю я.

Внезапно фильм обретает смысл. Мальчик! Ну разумеется! Незримый мальчик! Рассказчик! Тот, кто видит сон. Это же все меняет! Как много новых вопросов сразу. Почему мальчик? Почему режиссер выбрал…

– Погодите. Сколько лет вам было в 1914-м?

– Шесть, – говорит он.

Почему режиссер выбрал шестилетку – мальчика, очевидно, еще не развитого сексуально, – чтобы тот видел сон, фантазию о взрослой женщине? Это кажется…

– Погодите. Вы родились в 1908-м?

– Тысяча девятьсот четырнадцатый был годом перемен, – говорит старик, не обращая внимания на мой вопрос. – Мы знали, что нам осталось всего три года до вступления в Первую мировую и что почти сразу же запланирована Вторая мировая. Уж что-что, а пунктуальность у немцев в крови. Поэтому…

– Как вы могли знать, что принесет будущее? – спрашиваю я.

– У нас были предсказатели, – говорит он. – Понимавшие квантованную природу времени. Физика только набирала силу, и каждый пытался запрыгнуть на подножку этого поезда. Художники, писатели, даже гадалки. Всё не то, чем кажется.

– Это я знаю, – сказал я. – Я сам это только что сказал! Вы читали мою книгу о «Горчице»?

– Я не то чтобы фуди.

– Я про фильм «Горчица».

– А, – говорит он. – Еще нет, но она лежит у меня на прикроватном столике.

– Правда?

– Конечно.

– Почему «конечно»? – спрашиваю я.

Он медлит, затем говорит немного поспешно:

– Просто давно интересуюсь кино. Как бы то ни было, речь о том, что мир менялся. Женщины ставили под сомнение свои социальные роли. Мужчинам предстояло умереть на далеких полях сражений. Искусство кино, хоть и вышло из младенческого возраста, несомненно, находилось в подростковом, в гебе-периоде – по-моему, это так называется.

– «Гебе»? Имеется в виду оскорбительное обозначение евреев?

– Нет, имеется в виду «гебефилия», – говорит он.

– А. Да. «Любовь к евреям»? Нет, не то. Но звучит знакомо. Не могу вспомнить.

вернуться

17

«Горчица» (фр.).

вернуться

18

«Боязнь пустоты» (букв. «боязнь вакуума», лат.) – термин, обозначающий избыточное заполнение художественного пространства деталями.

10
{"b":"708476","o":1}