Неужели всё это время в нашей спальне пряталась кротовая нора? Разогнался ли я слишком быстро на «DeLorean» в компании Дока? Эти и другие чуть менее глупые вопросы были настоящей темой этого и всех последующих уроков этим дивным учебным днём, прошедшим для меня двадцать четыре года назад.
На переменах я старался держаться в стороне, избегать каких-либо разговоров, дабы не раскрыть мою хлипкую ложь, осыпающуюся тем сильнее, чем ближе конец учебного дня. Сыграл на руку и страх ребят перед чужаком, потому желания общаться у них было ничуть не больше, чем у меня. Уроки кончились в половину третьего. В бурлящем потоке детей я устремился на свет январского дня, на холодный воздух улицы – короче, прочь из душных стен школы. Всё, что было при мне в этом мире, отстоящем на шесть лет от моего рождения, – это бордовый балахон, серые треники, тёмно-синие кеды и рюкзак.
Дух зимней улицы, острый, глубокий, неуловимый обонянием, слышался с потрясающей остротой.
– Не холодно тебе?
Я обернулся на голос. Передо мной стоял парень, с которым я сидел на первом уроке. Широкие плечи выдавали в нем пловца, возможно, даже обладателя медалей, широкий, резко выступающий лоб, голубые глаза; рыжеватые волосы стояли ёжиком ближе к макушке, виски коротко выбриты; тёмно-синие спортивки и куртка с угловатым узором едких цветов, с двумя шнурками у воротника. Сейчас сие одеяние – дизайнерский изыск, однако двадцать четыре года назад оно считалось не иначе, как просто «чётким».
– Подумал, что сегодня погода чуть сжалится над нами, – соврал я, будучи, впрочем, не меньше озабочен вопросом моего утепления.
– Да ладно, простудиться хочешь – на следующей неделе ведь контра по алгебре.
– Ну… есть такое, – усмехнулся я.
– Значит, ты к нам издалека?
– Ну да, мои родители дипломаты, увезли меня в Ташкент на целый год, у них там работа в посольстве была, да и здесь переезжали мы часто… В общем, сейчас пока здесь обосновались, – я натужно улыбнулся.
Широкоплечий парень улыбнулся в ответ, искренне и простодушно, и протянул мне руку.
– Меня Артём зовут. Ты, я знаю, Никита…
– Да, Н-Никита…
Это он? Это, правда, он? Папа? Живой? Вопросы закружились сотней взбушевавшихся птиц и бились каждый раз положительным ответом об этот взгляд, ясный и мужественный, хоть и прячущий глубоко внутри будто бы маленькую льдинку. Я, остолбенев и забыв обо всём, тщетно пытался объять видимое распахнутыми, насколько это возможно, глазами.
– С тобой всё в порядке?
– Да, да… просто… – заикался я, не в силах что-либо из себя выдавить.
– Да ну что с тобой? Переохладился, что ли? – насторожился мой будущий отец.
– Нет, нет, всё в порядке, это всё акклиматизация, – я нервно не то закашлялся, не то рассмеялся, пытаясь держаться, но это оказалось выше моих сил. Подойдя ближе, я обнял его. Горечь стиснула горло. Я прикусил нижнюю губу, изо всех сил стараясь сдержать слёзы, потому что где-то за захлестнувшим меня потоком чувств я понимал, что могу показаться странным. Я понимал, что плакать нельзя. И нельзя обнимать слишком сильно, хоть и хочется отдать все силы этим объятиям. Я часто заморгал, разгоняя слёзы, но одна упала ему на спину, став тёмным пятнышком.
– Воу, воу, я думал, эти брежневские замашки остались там же, где и совок, – усмехнулся папа, недоверчиво косясь на меня. Я долго молчал, разглядывая мыски своих кед, а потом промямлил:
– Надеюсь, не смутил тебя…
– Да ладно! – он махнул рукой и на мгновение замялся. – Слушай… я понимаю, тебе, может, вещи надо разбирать, но мы с ребятами сейчас идём ко мне в «сегу» играть – пятница всё-таки. Не хочешь с нами? Там будет несколько ребят из класса, как раз и познакомитесь.
– Д-да… почему бы и нет, я с радостью, – единственное, чего я сейчас хотел, – это идти за ним.
– Ну, тогда за мной, это здесь, недалеко…
И мы вышли из калитки и пошли дворами, что превратились в ржавые остовы советского счастья, в мир, который в девяностых подцепил от Чернобыля какую-то болячку, от которой дома стали покрываться известью, дороги – выбоинами, машины – ржавчиной, кухни – плесенью, а улицы – запустением. Мир, который стал одним большим Чернобылем.
III. Дома
– Мам, пап, мы дома!
Тишина.
– Ещё на работе, – махнул папа и скинул куртку на комод. – Ребята сейчас подтянутся.
Квартира была простой советской норой: от входа направо – кухня, прямо – коридор, первая дверь направо – гостиная, до конца коридора и налево – спальня родителей, направо – детская. Он поставил чайник, и мы прошли в его комнату.
Напротив входа, у окна, стоял стол, заваленный тетрадями, где-то с жёлтыми разводами, где-то рваными, занесёнными крошками и пылью. На столе также помещался кассетный магнитофон, громоздкий и угловатый. Над кроватью по левой стене красовался постер с Куртом Кобейном: золотистые волосы, над щетинистым подбородком в губах дымится сигарета, в руках – небесно-голубой Fender Mustang с красным пикгардом, взгляд устремлён на лады. Чуть сбоку, зацепленная ремешком за гвоздь, висела акустическая гитара с нейлоновыми струнами. А с противоположной стены смотрел Майкл Джексон: чёрные кудри ниспадают на плечи, перчатка, усыпанная стразами, искрящийся в свете софитов пиджак, туфли на высоком каблуке, стопы пластично приподняты, корпус чуть отклонён вперёд.
– Ого, своё противостояние они, видимо, продолжают уже в твоей комнате.
– Не понял…
– Ну, в девяносто первом «Нирвана» со своим «Nevermind’ом» потеснила Майкла в чартах. Сейчас этим никого не удивишь, но для группы, только вышедшей из прокуренных баров, это было сильно.
– Ого, не знал. «Nevermind» я уже до дыр заслушал, друг еле допросился, когда надо было отдавать.
На полу, прямо под постером с Майклом, стоял толстый кубический телевизор, а возле – консоль «Sega Genesis». Для меня – настоящий раритет, для ребят отсюда – любимая игрушка. Между «сегой» и телевизором вились чёрные спутанные провода. Послышался звонок в дверь.
– Пойду открою, – папа побежал в прихожую, а я за ним.
За дверью стояло двое ребят, одеты так же, по вынужденной, так сказать, моде: спортивные костюмы, тяжёлые ботинки. У одного на голове была тёмно-синяя шапка с рисунком оленя и помпоном. Второй был значительно выше, растрёпанные короткие чёрные волосы падали угловатой чёлкой на вытянутое, бледно-жёлтое лицо. Я смутно припоминал их лица ещё по учебному дню.
– Это Никита, новенький, вчера только…
– Из Ташкента приехал, слышали мы уже, – перебил его длинный и резво протянул мне свою тонкую руку с длинными пальцами. – Я Илюша.
Мы обменялись каким-то скользящим рукопожатием.
– Очень приятно.
Затем через порог переступил и второй, тот, что в шапке, и тогда я смог его разглядеть получше: коренастый, широкий, под матерчатой спортивной курткой внушительно топорщатся бицепсы, карие глаза выпучены, будто он всегда смотрит на мир немного удивлённо, щеки мясистые, прыщавые.
– Кирилл, – он крепко, до боли, сжал мою руку.
– Раздевайтесь и проходите, я пока чай заварю.
– А больно не будет? – с лукавой боязнью спросил Илюша. Все как-то ехидно гыгыкнули и разминулись в прихожей; я пошёл помогать папе.
Когда мы принесли чай, ребята уже расположились на полу возле кровати и схватили джойстики. Я уселся рядом, а папа подошёл к магнитофону, выбрал одну из разбросанных по столу кассет, отмотал карандашом и, вставив её в магнитофон, нажал на «play». Первой, конечно же, заиграла «Smells Like Teen Spirit», этот гимн всех сорванцов, отщепенцев, неудачников и поломанных игрушек, ода мятежному подростковому духу.
Мы сидели, развалившись на полу, иногда передавая друг другу джойстики, чтобы кто-то другой уже набивал морду своему оппоненту в «Mortal Combat», изредка потягивали уже остывший чай и перекидывались короткими репликами, чаще всего ругательствами.
Вязкая песня сменялась энергичной, певучая сменялась рычащей. По всей видимости, это была какая-то бутлегерская мешанина из всей дискографии группы, какая только и ходила в то время по рукам.