Никита Королёв
Друг
Друг, мы стоим на балконе,
Но не думаем прыгнуть.
Dosed – «Друг»
I. Комната
Знай, я тебя не виню,
Пусть пепел сотрёт пыль с твоих глаз.
Знай, я тебя не пойму
Уже никогда, стынет в памяти твоя рука.
жадный дельфин – «рыбы»
Спальня после самоубийства отца полна его личных вещей. Они ещё жгутся, страшно жгутся, поэтому пока их никто не трогает. Они мирно висят там, где их повесили, лежат там, где их положили. Они ещё не знают, что они умерли, да и не прикажешь им умереть и больше не источать его запах. Его тёмно-синие джинсы на ремне с металлической потёртой бляшкой. Его вязаный перуанский свитер на молнии. Вот его портрет, последняя прижизненная фотография. Какие же пластиковые, эти небеса, пририсованные к его потухшему взгляду уже посмертно. Голубые успокаивающие переливы. Я нисколько не верю им, но они всё, что у нас есть. Потому что за ними – бесконечные «никогда»: никогда тебя не коснётся, никогда не улыбнётся, не скажет тебе «Доброе утро!», не приготовит яичницу на завтрак. Потому что за ними – бесконечные ночи, которых ты не хочешь. Потому что это – лишь ночной кошмар, и ты хочешь не уснуть в нём, а наоборот – от него скорее пробудиться. Но загоревшийся небосклон нового дня предательски не хочет его развеивать. Ты не хочешь ни на секунду выпускать произошедшее из своих мыслей, потому что лишь на мгновение ты отвлечёшься, как произошедшее огромной глыбой боли, разрядом молнии застанет тебя врасплох. Ты учишься просыпаться уже с этой мыслью в голове, как с первым лучиком, забрезжившим в темноте бессмыслия.
Оконная рама, предваряющая вид с двадцать восьмого этажа, дверь к высоте, красивой, но смертоносной. Она вся заляпана чернилами для снятия отпечатков. В этой черноте – узор его последних касаний, узор дрожащих, но ещё тёплых пальцев, уцепившихся за оконную раму.
Все вещи, которые были при нём в полёте, сейчас разложены по чёрным мешкам. Они ждут в холодных шкафах морга. Сам он стал частью длинного списка формальностей, документов и свидетельств, нотариально заверенной вещью в выдвижном ящике с именной карточкой. А тут, у нас в доме, в этой комнате, тлеет осиротевшее тепло.
Прошёл год. Два. Три. Мама вроде бы и оправилась, а всё ещё будто бы ждёт. Мне кажется, и она знает, что боль уходит только вместе с памятью. «Господа, гангрена забрала слишком много, тут нужна ампутация». Но все мы знаем, что ампутация – это предательство. Предательство во спасение своей страдающей души. И потому мы бережно храним эту кровоточащую память, будто бы виновнику торжества вовсе не всё равно, будто бы эта покорность перед вселенской несправедливостью и жестокостью нам где-то зачтётся.
Так он и живёт в этой комнате уже семь лет. Нет, не живет – скорее, смутно присутствует, обитает, заразив комнату смертью. Она начала обрастать картонными коробками, безделушками, не нашедшими места даже на пыльных полках других комнат, вещами на продажу, или на выброс, или теми, что завтра обязательно свезут на дачу.
Время от времени я прихожу сюда, сажусь на пол, и кажется, что вещи, кусающиеся уже слабее, но всё так же внезапно, заволакивают комнату дурманящим туманом. И так легко в него окунуться, как в кристальную чистоту озера, затерянную в хвойном лесу, над которым ранним утром туман стелется молочной пеленой. На календарь с воздушной лёгкостью налипают упавшие листья, цвета и формы приходят в движение, растягиваясь и сужаясь. Реальность расползается, как пылающий кадр в сломавшемся кинопроекторе, расплываясь и приоткрывая то, что таится за ней. Звук теперь доносится будто бы из-под толщи воды. Приглушённые детские вопли растекаются по тишине безмолвной квартиры, как молоко клубится в кофейной черноте. Постепенно звуки приобретают глубину, а формы – объём, будто вода, до этого заполонившая комнату, схлынула.
II. Школа
You’re in high school again…
Nirvana – «School»
Я оказался в туалете, в крайней кабинке у большого окна, выходящего на школьный двор. Футбольное поле, чуть левее – детские лазалки, качели и горка, дальше – лужайка, вытоптанная детскими ногам, и несколько изогнутых клёнов, раскиданных по всему двору.
Всю боковую стенку кабинки покрывало народное творчество. Среди множества каракуль, выведенных чёрным маркером, была одна, гнусно клевещущая на папу. Меня обуяла неподъемная ярость, смешанная с бессилием. Едкое ощущение несправедливости и безнаказанности всего зла на свете вытолкали меня из кабинки и погнали прочь. Я выбежал из туалета навстречу нарастающему гулу детских криков, лицом всё так же повёрнутый к окну, залитому золотистым солнечным светом. Свет был зимний, его невозможно спутать ни с каким другим. Солнце в это время застывает расплавленной монетой и прорезает озябшую, бледную, будто стекло, небесную гладь.
Какой сейчас день? Какой сейчас…
В себя привёл меня выскочивший из-за угла парень, на вид лет семнадцати. Мы налетели друг на друга и чуть было не стукнулись лбами, однако он, выдав в себе спортсмена (возможно, одного из первых в школе), пластично меня обогнул, дернул за локоть и шустро проговорил: «Пошли, на урок опоздаешь!» После чего так же шустро ускакал.
Кто этот парень? Вареные джинсы снова в моде? Глупый вопрос – конечно, да. Но вот школа эта даже близко не тянет на мою: паркет уложен лесенкой и густо покрыт пузырящимся лаком, стены сплошь выкрашены голубой краской. Парень, что так ловко со мной разминулся, нырнул за дверь одного из классов посередине коридора. Я, повинуясь какому-то неожиданному любопытству, последовал за ним.
Меня ослепил яркий свет, озарявший весь класс. Учителя обычно раздвигают жалюзи, чтобы дети получали больше света в эту зимнюю пору. Все сидевшие в классе, как один, уставились на меня. Учительница, полноватая женщина в серой юбке и леопардовой блузке, – с выражением обеспокоенного недоумения, ученики – с интересом, в любой момент готовым сорваться в злую насмешку. Парень за последней партой чуть отодвинул от себя газету, которую держал вверх ногами, и добавил свой подозрительный взгляд к двум десяткам других, режущих меня в этот момент.
– Потерялся? – спросила, наконец, учительница.
Я не понимал даже, с какой целью и в какую сторону мне стоит врать, если вообще стоит, и закипал в неловкости, вспоминая алфавит. Неожиданно откуда-то из класса прилетел спасательный круг:
– А он новенький…
И его мне хватило, чтобы ухватиться и распутать язык:
– Я… Сегодня только с утра прилетели из Ташкента, родители – дипломаты, документы ещё подаём, директор разрешила уже на уроки идти…
– Что ж, это мы ещё выясним. Как зовут? Учебники хоть есть?
– Зовут Никита, учебники ещё не выдали – только-только с дороги…
– Ладно, Никита, хватит болтать, присаживайся на свободное место. Кто-нибудь, дайте Никите ручку и листочек и поделитесь учебником!
Я прошёл в класс, весь взмокший от волнения, на негнущихся ногах протиснулся между стеной и первым рядом и подсел к какому-то парню за третьей партой. Опустив голову от смущения, я видел лишь, как его рука пододвинула учебник географии за одиннадцатый класс на середину парты. По классу через вереницу рук поплыли листочек и ручка. Копошение улеглось, и урок продолжился, лишь изредка для меня прерываемый беглыми взглядами за-за спины.
Что оказался в прошлом, я понял благодаря чьей-то лени. Я уже переписал с доски сегодняшнее число – двадцатое января – и приступил к записям по теме урока, когда мое внимание привлекли уже подсдувшиеся шарики, закреплённые над доской. Они встали в поплывшую, накренившуюся надпись «С новым, 1995 годом!».