— За ваше возвращение, товарищ начальник, — тонко ухмыльнулся Михаил, придвигая к ней стакан с алкоголем. Ира, только чтобы не зацикливаться на неотступном, насмешливом взгляде, послушно обхватила пальцами холодное стекло, наблюдая за игрой света сквозь прозрачную хрупкость. Зотов, стоявший в нескольких шагах чуть боком к ней, начинал откровенно действовать на нервы. Потому что, черт возьми, она абсолютно не понимала, как себя с ним вести и о чем говорить — способность связно и деловито думать улетучилась непонятно куда.
Да что с тобой, Зимина?
Где та, прежняя, циничная, умеющая держать себя в руках полковник? Почему сейчас она чувствует себя потерянной девчонкой, неспособной справиться с такой ерундой, как игра гормонов и воспаленного воображения? И откуда это нелепое, совершенное бредовое предположение: она скучала?
Бред. Нелепица. Чепуха.
— Ты, может быть, сядешь, или так и будешь маячить? — бросила недовольно, поднимая глаза.
И тут же об этом пожалела.
В глазах склонившегося к ней Зотова в долю секунды отпечаталось все, что не было произнесено вслух. Да и зачем слова, когда есть взгляды? То, что в сотни раз искренней и правдивей любых озвученных признаний.
Прохладная ладонь легла поверх ее нервно сжимающихся пальцев, и Ира поспешно отставила стакан, опасаясь, что тот выскользнет из отчего-то ставшей непослушной руки и темный напиток зальет ткань новенькой юбки.
— Я пойду. Поздно уже. Завтра поговорим, — отрывисто бросила Ирина и поднялась, торопливо высвободив руку. Повернулась, сделав несколько шагов к выходу, собираясь подхватить сумочку и пальто и выскользнуть из кабинета. Убраться отсюда. Как можно скорее. Подальше от Зотова, от его нахальных взглядов, кривых ухмылок, от этой напряженной, пропитанной чем-то ужасно неправильным атмосферы.
А в следующее мгновение его руки уверенно, бесцеремонно и вместе с тем необъяснимо-мягко развернули ее, прижимая к напряженному телу.
— Сдурел?!
Возмущенный, протестующий возглас растворился под натиском нетерпеливых, настойчивых, жарких губ.
Воздух застыл в легких расплавленной лавой. Снова — тяжело, невыносимо больно дышать. И сопротивления, ни малейшего сопротивления с ее стороны, нет и в помине.
Чтотыемупозволяешьдура?!
Паническим эхом отголосок молниеносно пронесшейся мысли. И опять в голове абсолютно-горячая пустота, полное нежелание понимать:чтоэтотакое, зачемтебеэтонужно, почемутынепротив — да какая, на самом деле, разница?
Когда есть его руки.
И дыхание тает на губах, жадно ловящих каждый глоток загустевшего воздуха. Потому что его руки, наглые, жаждущие, вжимающиеся, уже под блузкой, скользят, оглаживая спину, пальцами изучая каждый позвонок, а затем, невесомо и плавно, вновь опускаясь вниз, к пояснице. Плавящий сознание выдох касается уха, рассеивая чуть слышные слова, смысл которых угадывается лишь вкрадчивой, неимоверно пошлой, будоражащей интонацией:
— Никогда не видел тебя в гражданском. Оказывается, это так возбуждающе.
И мысли скручиваются и путаются, окончательно выметая из головы испуганным стоп-сигналом пульсирующее “нельзя” — можно. И быстрые, легкие поцелуи на раскрасневшихся скулах, и пальцы, нетерпеливо расстегивающие уже последнюю пуговицу на так раздражающей в этот момент рубашке… И сдавленный, приглушенный стон, пойманный настойчивыми губами, когда ладони решительно пробираются вниз, под неприлично задравшуюся юбку, дразняще-неторопливыми движениями поднимаясь по стиснутым бедрам.
— С ума сошел? А если… — На несколько секунд вернувшаяся способность соображать, но ни малейшей попытки оттолкнуть, прекратить нарастающее безумие.
— Дверь закрыта. В отделе никого. Дежурный наверняка дрыхнет, — предельно лаконично, с трудом сосредоточившись на смысле слов, горячо коснувшихся уже-почти-бессмысленного лица.
Потому что, черт все побери, это невероятно сложно — сосредоточиться, когда обычно надменная и ехидная стерва тяжело и прерывисто дышит, прижимаясь бедрами к краю стола; неверно, неловко цепляется за его плечи, почти распластанная под ним. Когда ее аромат — солоноватый запах моря, недавней дороги, терпких духов — ласкает обоняние, обволакивая и лишая самоконтроля. Когда желание давит изнутри и кажется, что еще немного — просто разорвет на части от этой невероятной, разрушительной силы.
— Что ты… — ошарашенно-сдавленный выдох, когда он, до предела разгоряченный, опускается перед ней, рывком приподнимая юбку еще выше. И пальцы тут же лихорадочно цепляются за столешницу в попытке удержаться хоть за что-нибудь в этом безумном водовороте бурлящих ощущений, качающихся стен, плывущих куда-то огней… И ногти неосознанно-панически царапают полировку стола, когда накрывает оглушительно-горячей волной, беспощадно растворяющей границы реальности.
Бессмысленный, затуманенный наслаждением взгляд широко распахнутых глаз замирает на единственной невероятно отчетливой детали — слабо мерцающей звездочке на погоне. И с новой вспышкой ощущений острые грани взрываются в глазах яростным звездопадом, множась, вспыхивая, ослепляя. И что-то такое пугающе-сильное, прекрасно-больное безжалостно толкает за грань, не оставляя ничего: страха быть застигнутыми, ненужных мыслей и рассуждений, привычных эмоций, не имеющих ничего общего с симпатией.
И вся ложь — ему, самой себе, — становится нелепой, неважной, не имеющий никакого значения. Потому что настоящее, искреннее — это то, что насыщенным жаром плавит изнутри, разрываясь сбитыми вздохами на искусанных, покрасневших губах. Это то, что сильнее, реальней, правдивей, чем все заученные роли, так умело, надежно и невероятно фальшиво отгораживающие их друг от друга. Или от самих себя?
Просто неважно.
Не сейчас.
И она вновь закрывает глаза, задыхаясь рвущими изнутри полустонами.
***
Вадим привычным жестом повернул ключ в замке, на всякий случай тут же потянув дверь на себя. Убедившись, что та заперта, поудобнее перехватил папку с бумагами и, на ходу нашаривая в кармане ключи от машины, направился от родного кабинета к выходу по затихшим в этот час коридорам.
Затихшим?
Климов невольно сбился с шага, недоверчиво нахмурившись. Не сразу понимая.
Тихий, приглушенный тяжелой металлической дверью тягуче-сладкий стон влился в сознание раскаленной патокой. И, машинально бросив взгляд на табличку, Вадим ощутил, как неприятно похолодел позвоночник.
Да нет, ерунда. Мало ли кто и мало ли с кем может развлекаться в пустующем отделе, пользуясь отсутствием вышестоящего руководства? Любой из оперов, “оформляющий” ночную бабочку, а может быть, тот же Зотов…
— Куда же вы так торопитесь, Ирина Сергеевна? По-моему, мы еще даже не начинали…
Тон — самодовольный, чуть насмешливый и непривычно-странно-смягченный. Действительно — Зотов. Но что…
— Я тебя убью когда-нибудь, — недовольно-смущенное фырканье, едва различимое за плотной створкой. Едва. Но не настолько, чтобы в ту же секунду не узнать эту неповторимую интонацию, плещущую возбужденной хрипотцой.
Зотов.
И Зимина.
Бредятина!
Он бы скорее поверил, что неприступная, невозмутимо-ледяная начальница развлекается с примерным семьянином Савицким или конфетным умницей Щукиным, чем…
Зимина и Зотов. Зотов и Зимина. В ее, мать вашу, кабинете, наверное, на том самом столе, за которым они сидят каждое утро, выслушивая очередные приказы и уничижительные разносы, без которых не обходилось ни одно совещание. А вот теперь…
А теперь эта непробиваемая, чтоб ее, полковник увлеченно трахается там с Зотовым. С их общим врагом. С уродом, который когда-то чуть ее не убил. С продажной тварью, которого когда-то обещала слить, но так ничего для этого и не сделала.
Теперь, по крайней мере, все объяснимо.
От этого “объяснимо” Вадим скривился как от острой, выкручивающей наизнанку боли. Объяснимо и просто. И невероятно, до отвращения унизительно.
Климов пришел в себя только на продуваемом ледяным ветром крыльце отдела. Но даже пронизывающий холод не выстудил нон-стопом звучащие в голове отголоски услышанного. Того, что он никогда предпочел бы не слышать. Не знать.