И еще с десяток жгуче-раздраженных, готовых сорваться с губ вопросов, граничащих почти что с претензиями.
— Так вот оно что… — немного нервный смешок, но взгляд — изучающе-пристальный, морозящий настороженностью и даже опаской. — И чем же ты недоволен, Вадим? Мы наконец смогли навести порядок — в отделе, на районе… Что тебя не устраивает?.. Знаешь, мне тоже кое-что кажется, — тон сбился на откровенную хлесткость бьющих наотмашь фраз. — Мне кажется, что ты слишком увлекся. Увлекся ролью мстителя, еще с того времени. И до сих пор не можешь избавиться от тяги к сверхсправедливости. И не мне тебе говорить, к чему это может привести. Вспомни, чем закончили палачи.
Климов дернулся как от пощечины.
— Вот именно — не вам, — каждый звук — тяжесть сдержанного бешенства, точечная свинцовость пуль, мрачная давящая холодность исчерченных кровавыми брызгами стен.
— Там было другое, — на долю секунды пренебрежительно мазнувшее сочувствие, понимание даже. — Но если мы будем убивать каждого попавшего к нам урода… Ты сам знаешь, в кого мы тогда превратимся.
Слабая.
На мгновение снисходительно, почти-презрительно дрогнувшая губа. Поспешно отведенный в сторону взгляд, скрывающий всколыхнувшееся море разочарования.
Самая обычная слабая баба. Пусть умнее, хитрее, жестче многих. Но — с неизменной женской сострадательностью, с до сих пор не выкорчеванной из души хлипкой принципиальностью, в которую вцепилась мертвой хваткой, словно опасаясь рухнуть в бездонную пропасть беззакония. И не понимающая, не желающая понимать, что цепляться уже не за что: жалкие остатки никому ненужной человечности давным-давно рассыпались прахом. Ей, прикрывавшей своих сотрудников, совершивших убийство; ей, приказывавшей жестко кошмарить всяких мразей в попытке сохранить утраченный порядок и покой; ей, решившей самолично устроить казнь отмороженного психа и без лишних терзаний воплотившей это, — ей все должно быть ясно больше, чем кому-либо другому. И он надеялся, искренне надеялся, что Зимина — циничная, жестокая, умная, лишенная дурацкой бабской жалости, — поймет его и поддержит.
Но она не поняла.
***
Исповеди не получилось.
Зотов равнодушно отвернулся, отводя глаза от стройной фигурки, соблазнительно затянутой в красное кружево, и вновь потянулся к бутылке. Крепкий напиток жаром разлился по гортани, воском расплавляя душащий изнутри холод. На пьяные откровения не тянуло, в кои-то веки, — блядское равнодушие застревало в горле похлеще, чем нервные глотки алкоголя.
Покупать понимание — идея, мягко сказать, хреновая. Открывать душу перед шлюхами — привычка тоже так себе.
Так и невысказанные, слова тяжело зависли в смутном полумраке комнаты. Зотов знал: сейчас это не поможет. Ему не нужно отстраненное внимание напополам с притворной тактичностью или слащавое мурлыканье мне-похер-что-там-у-тебя каких-то общих фраз. Во всем этом не было смысла по одной простой причине — все равно не поймут.
Зимина бы поняла.
Болезненно врезавшаяся в подкорку, нелепая в непонятной уверенности мысль.
Да, Зимина — насмешливо вскидывающая бровь, презрительно усмехающаяся, неприязненно припечатывающая его “позорным элементом” и еще невесть какими эпитетами, которые хватало ума держать при себе, — она бы поняла.
Похожесть.
Вот что заставило его тогда сорвать маску — не перед кем-то, а именно перед ней. Вот что позволило ей, пусть мимолетно, но совершенно искренне, понять и даже — удивительно — поддержать его.
Эта похожесть — острые грани звезд на плечах; силой выбитые у всяких сволочей признания в преступлениях — неважно, выбитые собственными руками или руками своих подчиненных; попытки вершить хоть какое-то подобие справедливости; а еще — бесконечное море усталости, безысходности и отчаяния от всей грязи вокруг и внутри себя. И при всем при этом — полная невозможность жить иначе, так, как естественно и нормально для других. Иначе — это без хмурой деловитости казенных кабинетов и коридоров, без твердой сухости приказаний и попыток умело их обыграть, без множества ублюдочных лиц всякой швали, каждый день мелькающих перед глазами, без… Без своей работы, без смысла своей жизни, без своего дела. И каким бы поганым ты не был человеком, ты остаешься ментом, если ты — мент по призванию, по сути, по природе своей. Он и оставался: оставался, когда стал одним из палачей, ища подобие справедливости; когда вместе с Карповым и остальными искал больных извращенцев, в борьбе с которыми был бессилен закон. И только тогда он не чувствовал — точно знал, что находится на своем месте, делает то, что должен делать. Нарушая закон, он соблюдал нечто большее, чем бессмысленную правильность отчужденно-бумажной официальности. Которая, на самом-то деле, вне идеальной строгости страниц ни хрена не работает.
И Зимина, так громко и показушно вещавшая про законность и справедливость; порицавшая оборотней в погонах и честно — охуенно смешно, правда ведь? — боровшаяся с ними, не могла этого не понимать. И не действовать не могла тоже. Зотов ничуть бы не удивился, узнав, что ее “ближний круг” — нечто вроде тех же самых “палачей”, только в гораздо более скромном составе. И пятен на до блеска выскобленной, до рези в глазах вычищенной репутации полковника Зиминой на самом деле ничуть не меньше, чем у него.
Вот только Ирина Сергеевна вряд ли бы согласилась с подобной истиной.
***
Приказная четкость в голосе летела осколками льда, взрытого динамитом. Начальник спокоен — абсолютно, мать вашу, спокоен, — лишь в серо-синей хмари холодного взгляда — бурлящее раздражение. ППС-ники, не задавая ненужных вопросов, молча и слаженно вышли из кабинета, неосторожно вспарывая тишину лязгом скрипнувших петель. Начальству виднее, приказы не обсуждаются, наше дело маленькое и еще штук пять прописных истин, идущих в комплекте с формой, броником и автоматом.
Старательное убеждение (самоубеждение, если точнее), что его это все не касается, что это дело Зиминой — решать, как и с кем поступать, как сильно жестить или не жестить вовсе — перебилось новым всполохом недовольства и разочарования. Зимина, на самом-то деле, решать не хочет ничего совершенно, прикрываясь, как щитом, какими-то фальшивыми до оскомины фразами, которым вряд ли верит сама.
В рядах подданных намечается недовольство.
========== Привычка убивать ==========
— Оба.
Пиздецки ровный тон и каменная невозмутимость в лице. Как будто перед ним — не двое убитых на его глазах людей. Один — собственноручно застреленный ублюдок; второй — восьмилетний ребенок, взятый в заложники и погибший по нелепой, несправедливой случайности.
— Валокординчику накапать? — Все то же море невъебической выдержки и равнодушия. Карпову — удивительно — еще хватало сил на тупые попытки острить.
— Да заткнись ты, — огрызаясь устало, практически на автомате. Но, странное дело, эта мимолетная пикировка, вызвавшая привычное, постепенно разгорающееся внутри раздражение, отрезвила холодной волной скрытого сарказма. Заставила убрать ладони от горящего изнутри нездоровым жаром лица, медленно выдохнуть и наконец подняться с покрытого мхом поваленного дерева.
— Надо же, какой ты, оказывается, трепетный, Зотов, — продолжал подтрунивать Стас, пока они медленно шагали к машинам. И Михаил вдруг понял, что Карпову, так старательно отгораживающемуся от эмоций колкими замечаниями, тоже не по себе.
Хреновые из нас получились супергерои.
Автомобиль Карпова, всколыхнув землю облаком промерзшей пыли, давно скрылся из виду, а Зотов еще долго продолжал сидеть неподвижно, смотря на свои предательски подрагивающие руки, вцепившиеся в руль. Зажмурился до боли, пытаясь избавиться от беспорядочного вихря мелькающих перед глазами кадров, несколько раз тяжело вдохнул и выдохнул, усмиряя учащенное сердцебиение. Потом еще несколько минут смотрел прямо перед собой, потерянно и непонимающе, чувствуя сквозящую пустоту внутри. Домой не хотелось. Никуда не хотелось. Особенно болезненно-ясно накрыло тоскливо-привычной безысходностью — ему нет места нигде.