— Иди ты знаешь куда! Советчик, тоже мне… Да я вообще не представляю, чтобы у нас… мы с ней… после всего… да это бред натуральный!
— Дурак ты, Ткач. Такая баба шикарная у тебя перед носом, жена почти, ребенка вон тебе родит, а ты все рожу воротишь. Ну да, было тебе хреново, ну считал ее виноватой… Так вот именно что “было”. Вам вон еще сколько вместе… жить, Ткачика маленького поднимать…
— Да ну тебя! — сердито отмахнулся Паша и, наконец разлив по стаканам остатки виски, придвинул один другу. — Пей вон лучше, философ, блин…
========== III. 15. Чужие близкие ==========
Ему ее не хватает.
Паша раздраженно утопил палец в кнопке пульта, прерывая мерное бормотание телевизора, и откинулся в кресле. Морщась и прикрывая глаза, словно в попытке вытолкнуть из головы эту дурацкую, совершенно нелепую мысль. Точнее — осознание.
Осознание того, насколько пусто стало вдруг. В квартире. В отделе. В его мыслях. В нем самом.
Ему ее не хватало. Не хватало стремительно-резкой дроби каблуков, разлетавшейся в коридорах притихшего отдела, когда мчалась в чей-то кабинет, горя желанием немедленно устроить очередную более чем заслуженную выволочку. Не хватало ее властно-холодного голоса, гремящего в телефонную трубку, когда собеседник на том конце провода доводил до кипения. Не хватало приглушенного шума воды, разносившегося в утренней тишине. Не хватало ее сонного лица, как-то особенно милого без обычной косметики, с этой забавной складкой между бровей, когда мысленно выстраивала планы на день. Не хватало этой смешной привычки трескать виноград за просмотром какого-то дурацкого сериала вечером после измотавшего дня. И даже простого успокаивающего понимания того, что она спит в соседней комнате за стеной, не хватало тоже.
Уверить себя, что волновался и переживал вовсе не за нее — что могло быть проще? Ведь это же бред — после всего, что было! Он и раньше ни за что не посмел бы подумать о чем-то неправильном, непозволительном, большем — больше того, что входило в рабочие и дружеские рамки, а уж теперь…
“Ведь было же у вас.”
Дружеской насмешливостью снова вспыхнули сказанные Савицким слова — Ткачев едва не матюгнулся, сердито тряхнув головой.
Он не хотел, черт возьми! Думать, вспоминать, допускать. Ведь даже сейчас никак не укладывалось в голове — как это могло произойти? Даже напившись чуть ли не до беспамятства — как он смог так легко перешагнуть через то, что казалось нерушимой, непробиваемой стеной?
Может быть потому что подспудно всегда этого хотел?
Именно с ней, именно ее — вот такую, умную, властную, строптиво-насмешливую, бескомпромиссно-жесткую. Такую, чтобы голова кругом, а мысли вразброс, такую, чтобы о чем-то или о ком-то еще не думалось вовсе. И ведь не думалось! В этом вихре странных, незнакомых и нелогичных совсем эмоций и чувств что-то стремительно менялось — менялось до неузнаваемости. Даже то тяжелое, безжалостно-изматывающее, горькое, если и мелькало, то не приносило яростного оттенка закономерной отторгающей ненависти — новое оказалось сильнее. Необъяснимая двойственность — между новым невероятным положением вещей и давней привычкой, устоявшимися нормами, определенно-четкими и окончательными границами.
Он переставал себя контролировать — вот что тяжелым беспокойством сдавливало изнутри. Он, сумевший взять себя в руки, отбросить эмоции, когда дело коснулось самого важного, незаметно для себя снова стал поддаваться внезапным порывам — на этот раз в совершенно противоположном смысле. И когда, не сдерживая улыбок, наблюдал за ней, суетливо собирающейся утром на работу, и когда по вечерам в уютной тишине кухни что-то обсуждали за столом, и когда в кабинете выслушивал очередное не относящееся к работе задание, и когда, не справляясь с волнением, выспрашивал по телефону, как себя чувствует и все ли в порядке.
Он не должен был! Просто не имел права чувствовать — хоть что-то чувствовать к ней. Ни этой неумелой, неуклюжей заботливости, ни горькой сочувствующей нежности, ни искренней, незамутненной ничем благодарности.
Но он чувствовал. И справиться с этим оказалось выше его сил.
***
Когда Ткачева впервые пустили в палату, Ира даже не удивилась ничуть неподдельной радости при виде него — чуть встревоженного, привычно улыбающегося и какого-то смущенно-неловкого.
Пребывание в больнице измотало ее похлеще кучи рабочих заморочек — остаться одной в четырех стенах оказалось невыносимо. Телевизор здесь разрешали смотреть один раз в день строго по расписанию, телефон выдавали ненадолго утром и вечером — она только успевала позвонить с расспросами Сашке да узнать, не случился ли очередной форс-мажор в отделе. Читать было нечего, спать не хотелось, даже поговорить оказалось не с кем — палаты в элитной клинике были исключительно одноместными, так что других возможных пациенток Ира даже не видела. И визит Паши оказался как нельзя кстати — Ирине казалось, что еще немного, и она сойдет здесь с ума.
— Вот, вещи вам принес, как вы просили, — Ткачев, замявшись, протянул ей сумку и осторожно опустился на стул — Ира, на долю секунды встретившись с ним глазами, удивительно остро ощутила его внезапное смятение. — Ну вы как тут вообще?..
— Лучше не спрашивай, — страдальчески поморщилась Ирина и дернула молнию замка, тут же удивленно вскидывая бровь. Вся одежда, идеально чистая и даже выглаженная, почему-то слегка пахнущая лавандой, оказалась аккуратно сложена в стопки с какой-то совершенно не свойственной мужчине педантичностью — от теплой домашней кофты до уютного пушистого халата. Но что окончательно добило Иру — две стопки книг в бумажных обложках и фирменная упаковка пирожных с трогательной сиреневой ленточкой. Зимина несколько секунд тупо разглядывала коробку — горло перехватило спазмом.
Никогда. Никогда ни одному мужчине в ее жизни не приходило в голову вот так просто и без причины оказать такой незамысловатый, удивительно трогательный знак внимания — совершенно без какого-то повода. А он…
— Ирин Сергевна… вы… вы что… плачете?
Вздрогнула, поднимая глаза, недоуменно провела по щеке рукой — ладонь отчего-то оказалась горячей и влажной.
— Вы… я что-то не так сделал? Вы только скажите, я…
Вот это оказалось последней каплей — растерянно-испуганный ворох вопросов, осторожное прикосновение теплых пальцев к ее руке и неприкрытая встревоженность в темных глазах.
— Мне никогда… обо мне никто так… никогда раньше… — и торопливо замолчала — таким беспомощно-нелепым показался со стороны свой приглушенный голос, забитый всхлипами.
— Ирин Сергевна… ну вы чего… ну хотите, я вам каждый день буду книжки и сладкое таскать? Не плачьте только… Ну не надо…
Раскаленный спутанный шепот, осторожно придерживающие за плечи крепкие руки, забившийся в легкие знакомый запах парфюма — реветь отчего-то захотелось еще сильнее.
— Прости… это так… сама не понимаю, что со мной… долбаные гормоны… — сбивчивой приглушенностью. Ожидала, что он, успокоившись, тут же отстранится, разожмет руки, но хватка стала лишь крепче. И, ловя его прерывисто-мягкие выдохи куда-то в макушку, Ира, зажмурившись, отчаянно признала: еще ни один мужчина в жизни не был настолько ей близок. И не будет уж точно.
***
Ира была уверена: едва, выйдя из больницы, погрузится в водоворот привычных хлопот, трудностей, проблем, как эта непонятная изнуряющая пустота отступит, рассеется, пройдет. Снова будет разрываться в кабинете телефон, снова будет влетать дежурный с сообщением об очередном ЧП, снова будет вызывать на ковер чем-нибудь недовольный генерал. Будут визиты к врачу, занятия в бассейне, хождения по магазинам — будет все, кроме времени и сил копаться в себе, разбираться, что с ней происходит и как от этого избавиться.
Но она ошибалась.
— Ирин Сергевна, вы чего не спите?
Ткачев, приподнявшись, сонно прищурился на приглушенный свет, заливший кухню — Зимина, наливавшая в чашку чай, вздрогнула, резко повернувшись.
— Разбудила тебя? Извини.