– Жена у тебя, Семка. Сыновья.
– Да что жена… Ты знаешь ведь.
– Не балуй, не надо. Я довольно нагрешила… До конца жизни не расплатиться.
– Как знаешь. Но я тебе сказал. – Неожиданно он впился в ее губы, просунул пахнущий ячменным пивом язык, сжал руками. – Не забывай про меня.
– Дочку раздавишь, – отстранилась Аксинья. Во рту остался хмельной вкус пива и Семкиной похоти.
– Я своего добьюсь. – Он открыл дверь и свистнул псине. Та облаивала Аксинью, кидалась, рвалась к гостям. Семен прицепил толстую веревку к кожаному ошейнику, потрепал сторожа по загривку.
– Держи, Семен, своего пса на цепи. И себя держи, – сказала она скорее себе, чем охальнику.
Аксинья вышла на крыльцо и вдохнула свежий воздух. Не надо ей в гости к соседям ходить и наедине с Семеном оставаться. Бедовый. Зря приняла приглашение его. К Семену ходить – чертей дразнить.
– Ты что взбаламученная такая? – Анна сразу почуяла неладное. – Обидел кто? У Семки что случилось?
– Все хорошо, матушка. Твое как здоровье, болит спина?
– Лучше, Оксюша, лучше, – уверяла Анна. Себя бы убедить.
Той ночью Аксинья долго не могла уснуть, крутилась с бока на бок. Все тело будто горело под ночной рубахой, набухшие соски терлись о грубую ткань. Когда темнота полностью поглотила избу, Нютка подняла дикий крик. Аксинья зажгла лучину, вытащила мокрый мох из люльки, обмыла гладкое тельце и приложила дочку к груди. Требовательными движениями дочка втягивала сосок, кусала его, мусолила нежную кожу. Вместе с болью пришла сладкая истома, и, досыта накормив Нютку, Аксинья забылась муторным сном.
Чьи-то руки требовательно шарили по ее телу, щипали грудь, растирали срамные места, а она кричала так, что перебудила, вестимо, всю деревню. Пыталась открыть глаза, посмотреть, кто творит с ней похабство, но темный платок застилал свет, царапал веки, и Аксинье оставалось лишь смириться со своим поражением.
Много срамных снов на одну заблудшую бабу.
Чуть свет появился ожидаемый гость. Игнат принес шмат розового сала, завернутый в рогожу. Васька, Матвейка и Уголек возились возле стола, жадно вдыхали чесночный аромат угощения.
– Под ногами не крутитесь! – шикнула Аксинья и налила гостю травяной настойки. – Рассказывай, Игнат.
– Подмогни, Аксиньюшка. Мочи нет – руки ломит. Молот возьму иль топор – хоть волком вой. Младшего брательника, Глебку, взял в подручные, а сам немочный, как старик. Младший насмехается…
– По младшему твоему, хоть и вырос, детина, розги плачут. Работаешь много, тяжести поднимаешь, себя не жалеючи…
– А что младший-то мой? Сотворил что?
– Да так, я к слову, – не стала Аксинья рассказывать о святочных пакостях Глебки. – И мазь, и растирка, и травы здесь, – протянула она заулыбавшемуся Игнату сверток.
– Вот спасибо. А поможет ли?
– Должно помочь. С полмесяца еще промаешься, а потом с Божьей помощью…
Игнат перекрестился.
– Нужно здоровье мне, детей поднимать. Худое время нынче.
– Что в Москве? О чем люди говорят?
– Васька Шуйский жиреет, Шубником, слыхал, его кличут. Людишки богатые – купцы да посадские – поддерживают ево. Мол, крепостным теперь хозяина менять нельзя. Пятнадцать лет искать будут.
– Ой, страсти, – вздохнула с печки Анна.
– А ты, соседка, приболела?
– Как упала на дороге, на Всенощную шли, так мается матушка.
– Мне уж помирать пора. Старая…
– Не говори такое. Легче станет еще.
Анна ничего не ответила дочери. Не помогут снадобья знахарские. Становилось хуже с каждым днем.
– От Григория вести?.. – Игнат вопрос начал да осекся. Не к месту вспомнил старшего товарища. Часто говорил не думая. «Торопыга», – дразнила его жена Зойка.
– Не знаю ничего. Да какие вести… Откуда они придут-то… Обдорск – край земли.
Аксинья не понимала уже, как к мужу своему относится. Любовь ушла, растворилась в мареве тех страшных событий, что перевернули жизнь с ног на голову. Ненависть питала ее, кусала сердце, подтолкнула к великому греху. Да тоже рассыпалась на части, когда Аксинья увидела, в кого превратился Гришка в соликамском остроге. Был сильный и нахальный мужик с пудовыми кулаками, обратился в чахоточного заморыша.
Жалость? Наверное, именно она отзывалась в ней всякий раз, как вспоминала она мужа, как представляла маету его в Обдорском остроге… А то и колола нечаянным острием мысль – вдруг не дошел до места, помер в дороге, сгорел в лихорадке, жалкий, безрукий, беспомощный.
– А зачем ей про мужа весточка? У нее новые хаха…
– Софья, закрой рот. – Анна и чуть живая спуску не давала.
– …ли.
– Пойду я. Спасибо, Аксинья. Вам здоровья. Дети, не балуйте. – Игнат спешно покинул избу. Как и все мужики, боялся он свар бабских и ругани.
– Ты хоть людей бы, Софья, постыдилась.
– Люди уже бают, что с Семкой ты по углам тискаешься.
– А ты и рада хвостом сплетни собирать.
Невестка фыркнула.
– Как жить-то будете, когда я помру, – бормотала Анна, не сдерживая слез.
Васька сразу захныкал и подбежал к печке: мол, подсадите меня, бабушку утешать буду. Анна прижала к боку теплое мальчишечье тельце и заснула.
– Совсем плоха она, – прошептала Аксинья.
– Ты знахарка, так лечи.
Не было сладу с тихой прежде Софьей, любимицей Вороновых, верной женой Федьки. Казалось порой Аксинье: когда Софья потеряла мужа, то с горя умерла, а вместо нее стала в избе жить кикимора, зловредная, сварливая. Каждый шаг Аксиньи она хаяла, каждое слово обливала грязью.
* * *
– Хозяева дома? – зычный грудной голос заполнил избу. Аксинья выдохнула радостно: пожаловала к ней та, с кем можно отвести душу.
– Проходи, Параскева, милости просим.
– Здравствуй, хорошая моя. – Они троекратно поцеловались, обнялись как сестры.
Прошлым летом Прасковья Репина с братом и детьми, спасаясь от ужасов Смуты, просила приюта в деревне Еловой. Староста Яков поселил семью в доме одинокой Еннафы. Грудастая веселая Параскева изо всех сил пыталась стать своей в деревне. Хлебосольная хозяйка и заботливая мать, она всегда была готова помочь еловским. Сидеть с детишками, трепать лен, ткать холст, стряпать – только позовите. А звать не спешили. В деревне настороженно относились к пришлым. Чужой человек – темная душа. К Параскеве и семье ее приглядывались, оценивали, но держались настороженно. Еннафа, обозленная на весь свет, распускала сплетни про жилицу: мол, мужа отравила, а брат ее – и не брат ей вовсе, а полюбовник.
Параскева только цокала языком и беззлобно ругалась:
– Пустобрехая, экие небылицы придумала! Никаша брат мой младший, крест вам, бабоньки.
Кто верил, а кто нес дальше срамную весть о новых поселенцах за пределы деревеньки. Параскева доброжелательно кивала Аксинье при встрече, но впервые заговорили они в разгар прошлого лета, во время страды. Тот самый Никаша зашиб бок, свалившись с лошади. И Еннафа привела его, чуть не притащила на своих могучих плечах к знахарке.
Скоро стали Прасковья и Аксинья если не подругами, то людьми близкими. Вместе пряли долгими вечерами, стирали на речке, делились секретами, вспоминали прошлое, обсуждали проказы и недуги детей. Прасковья рада была поговорить о десятилетке Лукаше – и скромница, и хозяюшка, и пригожа собой, скоро невеста, о ровне Нютки – Павке, озорном и непоседливом мальчишке.
– Здравствуй, Прасковьюшка. Как сама ты? Как дети? – Софья не выказывала неприязни к гостье.
– Лукерья убежала гадать, а Никашка с Павкой колядуют где-то. Пусть дети забавятся, пока пора молодая.
– Твоя правда. Это у нас, поживших, все забавы – яство съесть да песню спеть.
– Ты, Аксинья, себя к старухам не причисляй. Ты у нас в самом соку, – подмигнула Параскева.
– Не поверишь, чувствую себя… как кобыла заезженная.
– А сколько годочков тебе?
– Четвертушки нет.
– Ох, да я в твои годы козой скакала.
– Отпрыгала свое козочка Аксинья, – влезла в разговор невестка.