– Не безобразничай, подавится сестра – худо будет, – внушала ему Аксинья, но по рожице парнишки совершенно невозможно было понять, осознал ли он всю пакостность своих деяний.
– Аксинья, догадываюсь я, чей Грязной. – Анна смотрела на детей, и легкая полуулыбка красила ее увядшие губы. Скрученная нитка ловко наматывалась на веретено.
– Так чей же? – Иголка выскользнула из рук Софьи и затерялась на полу. Пока она крутила головой, Грязной иголку нашел и протянул зловредной молодухе.
– Зоркий, – похвалила Аксинья, а разговор о мальце и его родителях потух, как огонь на мокрых поленьях.
* * *
Близился светлый праздник Рождества. Морозы напали на деревеньку, как тати из темного леса. Еловая – семнадцать домишек, вытянувшихся вдоль Усолки, – готовилась к светлому празднику нехотя, из последних сил. Прошедшее лето с ливнями, поздними заморозками, градом с голубиное яйцо и ненастная осень оставили полупустыми житницы. Недород ржи и ячменя – голодный скот, голодное брюхо.
Сочельник близился, а хозяйки, прежде сбивавшиеся с ног у печи, горестно разводили руками. Стол праздничный мало кто отличил бы от каждодневного: каша, горох, репа, лук да капуста. Аксинья приберегла в леднике тушку зайца, плату за знахарские услуги.
Софья в предпраздничных хлопотах участвовать не спешила, занятая починкой сыновьей рубахи.
– К родителям я с Васёнкой поеду, проведать хочу, внука показать.
Аксиньины брови сами собой поползли вверх, но говорить с невесткой не стала. Слово молвишь – ушатом грязи окатит.
– С кем поедешь?
– Семен с Катериной к родичам направляются, я намедни обговорила с ними.
– Добро.
Софья цвела редкой улыбкой, напевала что-то вполголоса, тормошила сына, баюкала Нютку.
– Ах ты, моя краса, – напевала она девочке, а та щурила чудно-синие глаза, смешно морщила крохотный нос и приязненно смотрела на тетку. Федина вдова не переносила на ребенка грехи матери. И в том радость Аксинье.
Накануне светлого праздника Софья увязала вещи, подхватила на руки тяжелого уже Ваську и вышла к воротам. Аксинья с матерью их провожали, будто в долгую дорогу – а ехать-то до села Борового всего пять верст. Софья на родственниц даже не смотрела, вытягивала шею, разглядывала, выехал ли со двора Семен Петух. Скоро старые сани остановились перед избой, Семен помог молодухе взобраться на седелку, подкинул Ваську, остановился у ворот:
– А вы к родичам не едете? А, Аксинья? – Светло-русая прядь скользнула на лоб, и он отбросил ее, сбив шапку с плешивой беличьей оторочкой на затылок. – Почто дома остаетесь?
– Нам и дома хорошо, – улыбнулась Аксинья и поймала испуганный взгляд Катерины, Семеновой жены. Большеглазая, с круглыми щеками и пышным телом, она раздобрела. «Хорошо за мужем добрым жить», – мелькнула у Аксиньи лисицей-огневкой мысль.
– Так вы в гости приходите, медовухи попьем. Ваньку повидаешь… и Нютку с собой бери. Молочные брат с сестрой ведь, не чужие дети у нас. Да, женка? – повернулся он к Катерине. Та лишь кивала. Послушная, молчаливая, покорная. Какой и надобно быть.
– А мать твоя, Маланья, порадуется? – не смолчала Аксинья.
Семен молодцевато гикнул, две лошадки резво снялись с места.
– А куда ей деваться? – ответил уже на ходу.
Анна подхватила дочь под локоток и потянула в избу. Нечего лясы точить с чужими мужьями. Помахали на прощание, медленно пошли в избу, где малая Нютка под приглядом Грязного осталась. Щеки Аксиньи заалели небабьим румянцем, зеленый наглый взгляд мужика разгонял кровь. Сколько лет уж прошло, а для него все по-прежнему. Как десять лет назад.
– Ну слава тебе, Господи. И она развеется, и мы отдохнем трошки. А уж парнишка вздохнет спокойно. Поедом ведь Софья ест Грязного.
– Матушка, не любят Софью родичи. Порченой считают… и в гости она к ним не рвалась никогда. Раза три была-то в родной деревне за все годы. С чего вдруг решила поехать?
– Да кто ж знает ее. Странное дело, поездка эта к родителям, твоя правда, Оксюша. Как вы тут, хозяйничаете? – уже детям, угукающей в люльке Нюте и Грязному, трясущему перед ней погремушкой – овечьим пузырем с зелено-желтыми камешками гороха.
– Угу, – мотнул головой мальчишка.
Семья весь день предвкушала богатый стол. Грязной круги наворачивал вокруг стола, втягивал ноздрями незнакомый запах запеченной в печи зайчатины, давно томившейся, исходившей соком.
– Завтра светлый праздник Рождества, не подобает встречать его с пакостью в теле… Да и в душе, – вздохнула пожилая женщина, вспомнив Софью. – Банный день сегодня у нас.
Грязной таскал воду с реки, Аксинья поставила большой медный котел на печь – грели воду. В большую деревянную лохань ковшиком долго черпали исходящую паром воду, лили студеную речную водицу. Первой в теплую лохань с золой опустили Нюту, забавница бултыхала ногами-руками, шлепала по воде, смеялась… Аксинья с ног до головы промокла, но дочка сверкала чистотой.
– Скидывай одежу, лезь в воду, – спокойно, но строго сказала Аксинья.
Грязной смотрел на женщину зверенышем.
– Не.
– Предлагаешь посадить тебя за стол с черной шеей? Не надейся. Мы будем зайчатинку есть, а ты голодным ходить. Хватит, привыкай по-новому жить.
Мальчишка вздохнул, поглядел на дверь, но спорить побоялся. Медленно стал стягивать с себя рубаху, следом порты, развязал тряпицы на ногах. Аксинья с ужасом смотрела на тощее тельце, которое землистыми и сине-черными пятнами лихоманили синяки: на груди, животе, руках… Опытный глаз знахарки сразу приметил неровно сросшиеся ребра, след давнего удара. Анна прикрыла рот рукой, сдержала вскрик.
– Да кто ж так тебя? Что за изверг? – возмутилась Анна.
– Ты в услужении у кого был? – Аксинья погладила мальчишку по стриженой голове.
– Батя, – разомкнул парнишка губы и залез в лохань. Прикрывая стыд рукой, он тер золой и вехоткой тело, неловко косился на баб.
– А где сейчас он, отец твой? – Не сдержать Аксинье любопытство, и жалость не укротить.
Грязной не отвечал. Он скукожился в лохани, прикрыл глаза, будто заснул. Темные ресницы отбрасывали тени на впалые щеки. Спустя некоторое время Аксинья потрясла парнишку за плечо:
– Вылазь. Остыла водица-то.
Парнишка промокнул тельце утиркой, морщился, когда задевал особо смачные синяки. А выхлебав миску ароматной похлебки с травами да овощами, он внезапно открыл рот. И будто прорвало его. Будто в лохани той отмокла душа его, отпарилась грязь, отвалилась заскорузлой коркой, обнажила страхи и надежды.
Грязной
Сколько помнил он, жили впроголодь, по чужим дворам. Родители сказывали, был у них дом хороший, да уехали оттуда. Почему – Бог весть. Покинули родные места, выстроили дом новый – а он сгорел. Так и скитаются по чужим людям. Было в семье трое детей – две девки и сын, Грязной. Осталось двое. Средняя сестра померла с голоду.
Соломенная лежанка, тряпки вместо одеяла, замусоленные миски, вши и блохи.
Отца они видели редко, он искал работу в соседних деревушках, нанимался за кусок хлеба и чарку хлебного вина чистить овины, латать сараи и нужники. Самая грязная работа, скудная плата. Семье ничего не перепадало, питались они объедками с чужого стола. Грязной привык. К одному привыкнуть сложно – отцовой ярости.
Отец худой, злой. Мать бил, Грязного бил. Сестру не трогал почти. Так, с устатку.
Матери кричал слова обидные. Ругал ее последней… Нет, язык не поворачивается повторить такое. А мать не спорила. Не ревела. Грязного только в сенник отправляла, что к сараюшке вверху пристроен. Мол, залезь, схоронись, батя тебя не найдет. А Грязной знал уже, это не поможет. Спрячешься где, потом вдругорядь яростнее отлупит. Мол, наука тебе.
Дальние родичи, сами голытьба с четырьмя детишками, пустили по доброте душевной. Мать и детей звали иногда к столу, давали обноски со своего плеча. Грязной уже стал называть домом щелястую сараюшку, где последние три месяца ютилась семья.