Соня горевала три дня. В первый день дом, апельсиновые деревья и розовые кусты вдоль забора притихли и утратили цветность, чтобы стать менее заметными и не попасться под горячую руку взбешенной хозяйки. Бурю могла вызвать любая мелочь – стул, слишком далеко отстоящий от обеденного стола, капля воды, высохшая на никелированной поверхности крана, хлопнувшая от неосторожного сквозняка дверь, туманное пятнышко в зеркале, сочувствующий взгляд дочери или лист апельсинового дерева, не вовремя сорвавшийся с ветки и лежащий на зеленом, вычищенном газоне.
Домашние – кроме дочери в доме Сони жила еще Эмма, женщина, помогавшая по хозяйству – тоже затаились. Соня бушевала: таких криков, ругательств и угроз окрестности до сих пор не слыхали. Вечером от ненависти, словно яд, исходившей от Сони и иссушавшей пространство, сдохла большая бледно-зеленая игуана, жившая под домом.
Очень скоро ее смерть стала очевидной – удушающий трупный запах заполнил все щели и потайные уголки дома. Соня приказала найти «эту падаль» и удались ее с территории усадьбы. Эмма в течение недели пыталась обнаружить в темноте подвала источник отвратительнейшей вони, однако дело оказалось непростым, и еще долго соседи судачили об исчезновении сына и явном присутствии трупа на соседнем участке,
Через неделю запах исчез, потому что в подвале от игуаны остались лишь косточки – все остальное было унесено и аккуратно складировано большими, черными муравьями, которые, не боялись никого, даже Сони. Обнаружив погибшее животное, они двинулись к этому месту – а потом обратно – стройными рядами, неся в могучих челюстях кусочки добычи. Правда, следует сказать, что их муравейник где и нашла свое последнее пристанище несчастная игуана, находился на достаточном расстоянии от дома, дабы то и дело зарождавшиеся здесь ураганы, то большей, то меньшей силы, не могли бы нанести ему урон.
Вскоре после ухода Сониного сына, движимый чувством самосохранения, покинул дом сверчок, живший много лет за камином, в которого, точнее, в скрежет которого, Соня иногда бросала свои теплые, отороченные мехом тапочки, и которого любила послушать в благостные дни.
Если первый день был днем гнева, то второй – днем слез. На второй день Соня не захотела вставать утром с постели. Она отказалась от завтрака, умывания, умащения благовониями и от обязательной утренней процедуры – подведения от переносицы к вискам черных, как ночь, стрел-бровей. Она была тиха и слезлива. Это было настолько не в духе Сони, что дочь испугалась – вдруг матушка отходит в мир иной – и вместе с Эммой они вызвали врача. Врач осмотрел больную, послушал легкие, почти не встретив сопротивления, измерил температуру и давление, заглянул в глаза, хотел было заглянуть в рот – проверить горло, но не был допущен. Он покачал головой, подумал и предположил, что не обошлось без инфекции, прописал антибиотики и вышел вон, пообещав зайти завтра.
«Дурак», – вынесла приговор Соня, как только дверь за доктором закрылась, и яростно плюнула ему вслед, однако лекарства из рук дочери со стоном приняла, напугав бедняжку чуть не до смерти своей бледностью и закаченными под веки глазами.
Следующую ночь больная не спала и только стонала, когда мысли ее делались особенно тягостными. Однако в этих ее ночных бдениях был свой плюс. К утру третьего дня она с торжеством человека, предвидящего будущее, решила, что сын ее просто слишком молод и глуп, но время все поставит на свои места, и он еще приползет, битый жизнью, на порог ее дома, и она, Бог даст ей терпения, примет его. Это прозрение вернуло ее к жизни.
Утром третьего дня Соня велела Эмме помочь ей подняться, приняла ванну с голубыми солями Мертвого моря, приносящими успокоение и свежесть, нарисовала ярко брови и щеки, надела свои любимые темно-синие брюки и нежно-розовую блузку и вместе с дочерью отправилась по магазинам. Она выздоровела, и, как и раньше, повела жизнь своей маленькой железной рукой.
Шло время, но Сонин сын не возвращался. Он не объявился ни через неделю, ни через месяц, ни через годы… До Сони доходили слухи, что он женился на блондиночке, получил диплом ариэльского колледжа и уехал в Америку, а оттуда – в Китай, в Тибет, в Шаолиньскую школу ушу, где совершенствует свой дух и тело. Говорили даже, что Соня уже стала бабушкой, но она напрочь отвергла такую возможность, потому что все, что было сделано без ее ведома и соизволения, не имело права на существование.
«Дурью мается, – говорила Соня, – Еще вернется.»
Но время шло, а она вынуждена была довольствоваться обществом сильно постаревших Эммы и дочери, которая теперь каждый день по утрам уезжала на работу и сидела с восьми до четырех в конторе фирмы, обеспечивающей город газом. Начальник отдела время от времени делал ей двусмысленные комплименты и предложения, а она с ужасом думала, как ей следует реагировать на его слова и взгляды. Больше всего она боялась обидеть его своей холодностью и невниманием, но и пойти навстречу его домогательствам она тоже не могла, потому что не знала, как это сделать, и хорошо ли это. Теперь она часто плакала по вечерам, но причиной ее слез был уже не страх пред матерью.
Единственным человеком, кому она рассказала о своих терзаниях, была старая Эмма.
– Что тут мучиться, – сказала та, оглядывая взволнованную женщину, – Если он интересный мужчина и не противен тебе, отдайся ему. Терять тебе нечего. А если не хочешь, пошли его подальше.
Услышав этот совет, женщина испугалась еще больше. Теперь она часто и подолгу рассматривала свое отражение в потемневшем от времени зеркале в спальне. В нем морщинки в уголках глаз и возле губ не были видны. Через несколько месяцев ей должно было исполниться тридцать восемь, а она еще ничего не сделала в этой жизни.
В один из дней, после работы она зашла в парикмахерскую и покрасила свои седые волосы в золотисто-русый цвет, отчего сразу же помолодела лет на пять.
Начальник – настоящий мужчина – сразу оценил произошедшую в своей сотруднице перемену, вызвал в кабинет и после обсуждения отчета, провожая, смачно шлепнул ее по заднице и попросил задержаться после работы. Она напряглась, покраснела, побледнела, но вечером, как он и просил, осталась в конторе допоздна – дабы довести квартальный отчет до ума. Начальник оценил ее усердие. Около семи часов, когда в помещении уже никого не было, он зашел в ее закуток и после недолгих приготовлений тут же, на рабочем месте, торопясь и оглядываясь, облагодетельствовал ее поспешным совокуплением. Она не получила никакого удовольствия. На следующий день все повторилось, и на этот раз она, сама того не ожидая, испытала неведомое доселе ощущение, столь необычное и восхитительное, что ради этого стоило жить.
Соня, впервые увидев свою дочь светлоголовой, впала в страшный гнев. Изрыгая чудовищные проклятия, она пригрозила неблагодарной всеми небесными карами, простое перечисление которых заняло несколько минут. Но преступница хранила мочание, упрямо склонив вперед изуродованную золотой краской голову, и оставалась подозрительно спокойной. Это еще больше взбесило Соню.
– Я знаю! – кричала она. – Вы все хотите моей смерти! Неблагодарные! Издеваетесь над больной, старой женщиной!
На следующее утро, Соня объявила, что дни ее в этом доме сочтены и остается только ждать, когда Всевышний приберет ее. С этого момента она начала вслух считать оставшиеся до кончины дни, «чтобы, подчеркнула она, доставить удовольствие дочери и Эмме». Она говорила утром за завтраком:
«Один, надеюсь, я доживу этот день до конца, несмотря на все ваши усилия».
Потом за ужином торжественно объявляла:
«Мне хватило на это сил, несмотря на ваши старания»
На следующий день она говорила смиренно:
«Два. Я знаю, что вам это неприятно – находится рядом со старухой, которая вызывает у вас только раздражение, но пока я жива, вам придется мириться с моим присутствием»
«Три, – объявляла она на следующий день, – Я чувствую, близок мой час. Он скоро настанет. Тогда вернется мой сын и, упав на могилу матери, поймет, что только я одна любила его по-настоящему – никто больше в этом страшном мире. Ты тоже поймешь это, но будет поздно».