— Папка, а папка! А зачем ты меня все-таки в рейс-то брал в этот?
А он как бы тоже очнулся.
Он, не упуская руля, провел всею правою ладонью по совсем теперь осунутому лицу, резко мотнул головой, как бы усталость отгоняя, и сам повторил: «Зачем — в рейс?», и пожал плечами.
Пожал, кашлянул да и говорит:
— Чего теперь, Паша, о том толковать? Теперь, я думаю, ты и сам все понял… — И тут этак хитровато покосился: — Ну, разве что какая полоса опять тебя в чем-то и подведет…
Тогда я сам хитренько взглянул на отца:
— А вот и не подведет! Полоса — это когда сидишь, ничего не делаешь. А если — делать, то откуда ей, полосе-то, взяться?
— Вот и я думаю: откуда? Вроде бы неоткуда! — совсем уже легким утренним голосом подтвердил отец.
Подтвердил, даже на гудок нажал, и наш свободный теперь от груза «газончик» резво бибикнул, помчался навстречу первым городским улицам, навстречу первым, самым ранним, самым звонким трамваям еще быстрее.
ГРУСТНАЯ ЭЛИЗАБЕТ
1
етр Петрович Иванов был хорошим детским врачом. Сначала он работал в небольшой амбулатории, в пригородном селе, а потом его пригласили в областную больницу, в сам город.
С Петром Петровичем на новое место переехали, конечно, и его сын Вася и Васина мама.
В городе Вася опять стал ходить в школу, а Петр Петрович и тут лечил ребятишек, и лечил по-прежнему замечательно.
Маленьких пациентов на приеме у Петра Петровича было всегда полно. Он их выстукивал и выслушивал с утра до вечера, а когда приходил в поздних сумерках домой, то, случалось, и дома, не успевал он снять шляпу, не успевал протереть нахолодавшие на морозе очки, как тут же в прихожей начинал названивать телефон.
И Петр Петрович, опережая Васю и Васину маму, хватался за трубку, отвечал в нее: «Алло… Я слышу! Я сейчас!» — и снова нахлобучивал шляпу.
Но вот как-то по весне уж, в одно из воскресений, когда Петр Петрович был все же дома и вся семья Ивановых была дома, в квартире у них затренькал не телефон, а дверной электрический звонок. Петр Петрович отворил, и в прихожую прямо-таки влетел кругленький прыткий гражданин в лохматом полупальто и в барашковом картузике.
Весь красный от великой поспешности, он сначала привалился к дверному косяку, отпыхнулся, а потом сдернул картузик, быстро, но вежливо отвесил поклон маме, отвесил поклон Васе и, запрокинув круглое лицо, уставился на высоченного и сухопарого Петра Петровича:
— Доктор, я к вам! Вы самый авторитетный медик в городе!
Петр Петрович от смущения тоже весь покраснел, тоже быстро ответил:
— Не самый, не самый… Я рядовой детский врач.
Но гостя было уже не остановить. То и дело взмахивая короткими ручками, он сбивчиво и заполошно затараторил:
— Вот и славно, вот и расчудесно! А я — Чашкин… А я заведую здешним зоопарком. Но речь идет сейчас, доктор, не о наших с вами должностях-званиях, речь идет о жизни или смерти одного прекрасного существа. Крошка Элизабет вчера вечером и сегодня утром окончательно и бесповоротно отказалась от всякой еды!
Петр Петрович, конечно, сразу насторожился весь и даже, как всегда в экстренных случаях, сразу потянулся к вешалке за своим пальто и за шляпой.
— Говорите толковей, быстрей!
Говорить еще быстрей Чашкин не мог, но толковее объяснился:
— Элизабет — наша единственная во всем зоопарке лошадка-пони, и с нею творится что-то неладное. Овса, сена не ест, воды не пьет, сегодня утром отказалась даже от пареных отрубей, хотя очень их всегда любила.
— Что не ест? — замер от удивления Петр Петрович. — Кто не ест? Какая такая пони? Какие такие сено, овес, и при чем тут я, детский врач?
У него и брови поднялись торчком, и лицо вытянулось, а потом он вдруг рассмеялся, закинул пальто обратно на крючок, на вешалку:
— А я-то сначала подумал, Элизабет — это ребенок… Ну и приходит же кое-кому в голову такая вот несуразица: давать лошадям человеческие имена, да еще — заграничные.
— А она и есть заграничная! Чистейшая шотландская! Она и есть как ребенок! — взмолился Чашкин. — Все животные, когда болеют, становятся ну прямо совершеннейшими детьми! Хоть слон, хоть бегемот, хоть такая крохотуля-невеличка, как наша Элизабет… Рассказать о своей болезни она не может ничего, а глядит на вас, моргает глазами так, что вам и самим хоть впору зарыдать!
И Чашкин, действительно едва-едва не плача, принялся объяснять уже не криком, а быстрым, тревожным полушепотом, что вот именно из-за этой-то схожести его четвероногих питомцев с ребятишками ему и пришла в голову этакая невероятная, этакая, можно сказать, сумасшедшая мысль: позвать к Элизабет детского врача! А прямой специалист по лошажьим болезням — ветеринарный фельдшер — у нее уже был… Был, ничего не нашел, сказал, что у лошадки просто такой временный каприз и что скоро все это пройдет. Но он, Чашкин, фельдшеру не верит! Слишком Элизабет грустна для капризов, и если тут еще и Петр Петрович откажет, то неизвестно что и случится, то неизвестно что и делать.
— А ничего пока и не надо делать, — совсем теперь спокойно, даже безо всякой усмешки ответил Петр Петрович. — Советую день-другой обождать. Послушаться вашего, как вы сказали, прямого специалиста. А сейчас, милости прошу, к нам на горячие пирожки, на кофеек!
Но расстроенный Чашкин лишь расстроенно посмотрел на Петра Петровича, сказал: «Эх-х…» и пошел не туда, откуда у Ивановых так аппетитно потягивало горячим кофейком, а медленно и понуро шагнул к входной двери.
И тут неведомо что и стряслось бы дальше, если бы не Вася и не его мама.
Вася чуть ли не крикнул:
— Эх, папка! А сам говорил: «Кто бы где бы ни просил о подмоге, отворачиваться не честно!»
Мама тоже подхватила:
— Не честно! Пускай это не твоя обязанность, пускай это не ребенок, а лошадка, но раз мы про эту лошадку узнали, то и отказать ей в помощи нельзя никак.
— Конечно, нельзя… — сразу остановился у порога и вздохнул Чашкин.
А Вася добавил:
— Я теперь про эту лошадку буду думать каждый день.
— Я тоже, — сказала мама.
И тогда Петр Петрович нахмурился, широко на всю прихожую развел руками:
— Я-асно… Вы, получается, добряки, вы, получается, хорошие люди, а я — нет…
И он, как бы все больше и больше сердясь, глянул на маму, глянул на Васю, немножко поприветливее посмотрел на Чашкина и опять потянулся к вешалке. Он стал во второй раз снимать с крючка шляпу и пальто.
Вася мигом ринулся за своей теплой, курточкой, закричал:
— Можно, и я с вами?
Петр Петрович кивнул молча, зато воспрявший Чашкин радостно выпалил:
— Можно! И даже обязательно!
2
И вот перед ними распахнутая навстречу весеннему ветру городская улица. На ней шум, веселая людская толкотня. Дома, домишки, деревянные заборы золотисто-желты от солнца. На асфальтовых, еще не полностью очищенных ото льда тротуарах — журчание ручьев. На голых, но по-мартовски теплых тополях — воробьиный ор. За тополями — сверкание рельсов, радостный трезвон трамваев.
Петр Петрович с Васей сразу и пошагали было к трамвайной остановке, да Чашкин забежал вперед:
— Не туда!
Он повел их то узкими, почти пустынными переулками, то проходными полутемными дворами, где все еще синел мокрый снег и где по водосточным жестяным трубам неистово грохотали падающие с крыш сосульки.
Под этот грохот Чашкин отважно нырял из одной сумрачной арки в другую, услужливо показывал:
— Налево, доктор, теперь направо… Простите, что веду такими ходами-переходами, тут намного быстрей.