И, кренясь вслед за тарантасом то туда, то сюда, а порой даже и выскакивая, и плюхаясь полами шинели в желтых лывинах, и подпирая экипаж сбоку, дедушка принялся на все лады расхваливать предстоящий нам вскоре другой путь. А особенно — строителей этого пути, тяпневских мужиков.
Он, обшлепанный грязью чуть ли не до самых бровей, кричал мне радостно:
— Тут вся соль, Санька, в том, что мне их агитировать почти не пришлось! Они сами добровольно для этого дела артель сколотили. Сколотили да так навалились, что вот — пожалуйста! — сейчас увидишь и результат.
Дедушка в честь тяпневской строительной артели заливался ну прямо-таки соловьем, а я лишь кивал да помалкивал. А я ведь про артель-то да про стройку не все еще и понимал тогда, а главное, боялся: как рот раскрою, так тут же на первом толчке-ухабе язык свой напрочь и откушу.
А еще я переживал, что Пчелка потянет, потянет по здешним ухабам не слишком-то ею любимый тарантас да, не довезя до хваленого тяпневского участка, и остановится.
И вот она задрала голову и встала. Но встала все же по причине иной.
Где-то далеко впереди нас, в самом-самом тумане как будто бы ржанула другая лошадь, и вот Пчелка замерла, навострила уши. Но отвечать той, чужой, дальней лошади все же не стала, опять налегла на хомут, зашлепала по грязи.
А дедушка сказал еще радостнее:
— Наверняка это едут на работу тяпневские плотники! Вот видишь, какие они молодчаги… Не хуже нас по самой рани поднялись. На шестой версте на мосту перила еще не поставлены, так вот они, значит, доделать и торопятся. Сейчас я тебя им представлю. А-атличнейшие мужики! Особенно Коля Кряж. Он одним лишь топором может хоть что сотворить, даже любую замечательную игрушку. Так ты его, Санька, непременно об этом попроси… Коля страсть как любит, когда его просят, и он тебе вмиг из любой попавшейся чурки оборудует какой-нибудь фокус-мокус!
И тут сначала под подковами Пчелки, а затем сразу и под железными шинами колес захрустел крупный песок — дорога вдруг стала точно такой, какой ее дедушка мне и расписывал: сухой, гладкой, просторной.
Лишь белый туман все еще и здесь клубился, но и в тумане было видно, что новая дорога ровна, широка, хороша.
Пчелка безо всякого на то понукания ободрилась, покатила тарантас быстрей. Дедушка форсисто поправил картуз со значком. Я, ожидая скорой встречи с Колей Кряжем, пошоркал пучочком сена свои с утра надраенные, а теперь вновь обляпанные сапожки.
А навстречу Пчелке потянул ветерок. Пар над дорогой пошел клочьями. И тут я поднял голову от сапожек и сначала смутно, а потом ясней увидел новый высокий, щедро усыпанный вдоль недостроенных перил сосновою щепою мост, а на мосту — верховых.
Я их увидел, гляжу на них, а они стоят вдвоем, не двигаются. Лошади их смотрят в нашу сторону, они сами тоже смотрят в нашу сторону, но смотрят при этом почему-то так, как будто нас тут на дороге и нет. Никакого знака-приветствия они нам не подают, а сидят себе сутулятся в седлах и не шелохнутся. Я удивился, но дедушке говорю:
— Вот и плотники твои! Только странные какие-то… Замерли, как столбы. И который из них Коля Кряж? Тот, что поздоровей, да?
А дедушка и сам их, конечно, видит, да ничего мне про них больше уж не объясняет. Вместо этого натягивает и натягивает вожжи и этак чудно, почти полушепотом, подает голос Пчелке:
— Тпру… Тпру… Тпру…
Я глянул на дедушку, а лицо у него серее шинели стало, и слышу, он и мне шепчет:
— Нишкни, Санька… Это не плотники…
И шарит у себя под ногами в сене, что-то там быстро ищет, спешит, а в это время сзади на меня, все равно как с неба, вдруг дохнуло горячим-прегорячим, и раздается насмешливый голос:
— Не ищи, Крылов, не старайся! Сам знаешь, ничего у тебя там нет. Отмахнуться тебе нечем… Смело ездишь — на Советы работаешь! Вот и доездился, доработался.
И тут я хоть и обмер весь, и глянуть назад боюсь, но краем глаза вижу: нависла, дышит над самым моим плечом лошадиная морда с длинными волосками в розовых горячих ноздрях, а под околыш дедушкиного парадного картуза, прямо дедушке в затылок уткнулся, потом отодвинулся, потом опять рядом закачался вороненый ружейный ствол.
Это, значит, с тылу к нам, к самому задку тарантаса подстроился еще кто-то верховой, и вот он-то и говорит насмешливым голосом. И как заговорит, как, должно быть, наклонится у себя там наверху в седле, так на меня спиртом и несет. И от него наносит, и от коня потным, горячим запахом наносит, и от всего этого мне сделалось муторно, стало еще страшней, а голос все погоняет:
— Давай, давай, Крылов, праведный человек, на мост взъезжай! Ты его для новой власти мостил, да не домостил… Вот мы тебя с потомком твоим заместо перил и уложим.
А те двое ждут, стоят, все не шевелятся. Только лошадей теперь повернули поперек моста, голова к голове. И под руками у них на коленях тоже что-то взблескивает.
Этот же, сопровождающий наш и, должно быть, главный, подталкивает и подталкивает дедушку ружьем:
— Ну, может, Крылов, мы тебя укладывать и погодим… Может, маленько и помилуем. Если на коленочках перед нами поползаешь! Поползаешь ведь, Крылов, а?
А дедушка молчит, лицо у дедушки каменное. Лишь правый ус на щеке, как бы совершенно сам, часто и часто дергается, а все остальное лицо — камень. И кулаки с широкими в них вожжами тоже будто каменные. Только вот плечом он от меня едва заметно отклоняется да отклоняется, да вдруг с локтя, с полуоборота как даст по ружью и по лошадиной морде, как вскочит, как швырнет меня под ноги себе, да как закричит ужасным голосом Пчелке: «Да-ё-ошь!» — так все тут сразу и смешалось!
Ружье у конвоира, должно быть, вылетело, потому что он тоже что-то заорал, а Пчелка, словно ее ошпарили кипятком, рванула и со всем нашим грузом-тарантасом понеслась прямо на тех, на двоих.
Не успели они ахнуть, Пчелка врезалась меж стоящих поперек моста лошадей, и одна из них, ушибленная в грудь торцом оглобли, скалясь и визжа, вздыбилась такою свечой, что я из-под низу, со дна тарантаса увидел вдруг все стесанные до блеска гвозди на ее подковах.
Она чуть было не рухнула обеими этими подковами к нам в тарантас, да тяжелый всадник и седло перевесили, и, заваливаясь на спину, она сама и ее седок начали медленно падать за неогражденный край моста в дымную от глубины и от утреннего холода речку.
А что было со вторым всадником, а тем более с тем, который прозевал нас, я видеть уже не мог.
Мост под нами пробренчал гулко и коротко. Пчелка понеслась теперь по свободной дороге так, что сквозь плетушку тарантаса засвистел воздух. А дедушка все не давал мне поднять головы. Он больно держал меня за плечо: он, должно быть, боялся, что вслед нам затрещат выстрелы, и вот все загораживал меня собой, все подняться мне не давал.
Но выстрелов не раздалось, вслед нам летели только угрозные крики, да и те скоро смолкли. Не было и погони.
И вот, слышу, Пчелка затопала реже, сильно отфыркиваясь, перешла на шаг, а дедушка перестал меня удерживать.
— Вставай… Все! Струсили они стрелять… Тут Тяпнево близко… А вон и сами тяпневские плотники легки на помине.
И смотрю, а из-за поворота, из-за просветлевших совсем елок выкатывается нам навстречу целая ватага мужиков с плотницкими ящиками, с длинными и гибкими на плечах пилами. Солнышко на стальных полотнах пил зеркально играет, так и отсвечивает. Мужики еще издали нам машут, кричат что-то веселое, потому что ничего еще, конечно, и не подозревают, Но когда с нами сошлись, да посмотрели на шумно дышащую Пчелку, да как глянули на серьезные наши лица, то сразу смолкли.
А дедушка снял картуз, отер расшибленным кулаком мокрый лоб, сказал:
— Ну, ребята, что сейчас было — пером не описать…
— Что такое? Что? — зашумели мужики, а дедушка тут им и объяснил:
— Вот, мол, что… Банда!