Она не помнила, как добежала до остановки под нарастающим ветром: сквозь весь рынок, вдоль палаток на улице, через тоннель подземного перехода, мимо универмага, по бесконечной кишке ещё одного тоннеля… Пришла в себя, вдохнув знакомый запах плавающих в жутковатой жиже беляшей. Отдышалась. Заглянула за пазуху и обомлела – спит!
Пыхтя, подкатил автобус. Неуклюжий, двойной, с гармошкой в каких-то рыжих подпалинах, похожий на мокрого дождевого червя. Надо было ехать. Милка пробралась в середину кругляша, к поручням, потому что знала – там всегда свободней. На неё смотрели люди: старушка с тележкой, пьяненький мужичок, молодая толстуха с зализанной чёлкой, парень в синем омоновском камуфляже. Они смотрели и улыбались, потому что видели: девочка бережно везёт в автобусе своё счастье. А она, изучая его, любовалась и тайком вдыхала неведомый ранее запах. Запах молока. Запах предстоящей заботы и скулящей беспомощности.
У счастья были ушки размером с монетку и жесткая серая шёрстка. Милка взволновалась: «Пять тысяч – это много, очень много. А вдруг на рынке тебя обманули, Милка? А вдруг он так и останется смешным и невзрачным? А вдруг не будет длинных шелковистых ушей? И россыпи пятнышек на спинке…» Она чуть задумалась, но потом дёрнула подбородком: «Ну и пусть! Это – моё! Первое, долгожданное. А значит, всё равно какое». Парень-омоновец сначала усмехнулся, а потом загрустил: эта упрямая девочка напомнила ему сестру.
Автобусная гармошка скрипела громче, и от этого щенок проснулся, забеспокоился и стал скрестись под курткой, а Милка удивилась, подняв брови: разве собаки умеют царапаться?
Минут через сорок она осторожно, будто с хрустальный вазой, купленной в подарок учителю на собранные всем классом деньги, вышла на своей остановке. И замедлив шаг, снова утонула в волнении: поймут ли дома, какое чудо она привезла? Справится ли она сама?
Вышел и тот самый парень. Он ехал на стадион, где сегодня вечером будет стоять в оцеплении – приезжает какая-то рок-группа. Все отряды едут организованно, на автобусах, а он договорился с командиром и сбежал раньше, хотел осмотреться, никогда не был в этом районе, да и в целом город знал плохо.
Как назло, зарядил дождик. Кленовые листья стали яркими, как на детских аппликациях. Парень подумал: «Смешная девчонка. И собаки уже не в моде, народ теперь на кошках помешался. А она вот рискнула. Эх. Давай, беги домой, девочка, дождь начинается. Беги. Не бойся! Нормально всё будет!»
Он был прав. Из лоскутков вырастут отличные уши, как и положено – до середины влажного любопытного носа. Из невнятного сероватого оттенка шерсти получится редкий кофейно-пегий окрас. И будет у этой собаки удивительная способность к дрессировке, несвойственная породе. И эксперты на рингах не раз поставят эту парочку впереди сердитых усатых охотников. И мама, стальная мама, в итоге привяжется к этому щенку.
А Милка будет жить и удивляться: вечной печали в карих глазах, преданности и уму, озорству и хитрости… Пониманию, которого людям никогда не достичь.
Беги, девочка.
Но она стоит не шевелясь. Смотрит на мокрые листья, что распахнули свои объятья. И впервые понимает, до чего же она сама похожа на них – вечным ожиданием, что чья-то рука поднимет, унесёт в тепло, согреет, высушит слёзы.
Наконец она натянет на голову капюшон и побежит, неловко лавируя, прямо по центру тротуара, не прячась под деревьями, чтобы не испортить разноцветье, лежащее на брусчатке, не обидеть его ненароком, не навредить.
Эта картинка – влажный кленовый лист, собачье поскуливание – откуда-то из середины её, Милкиного, гербария. В нём есть страницы, которые почти пусты – всего один бутон на них, а вот другие заполнены сплошь, свободного места не разглядеть. Те из них, что вклеены, подписаны ею самой – засмотрены до прозрачности. А те, что подарены друзьями и знакомыми – они как новые, аккуратные, шершавые, кропотливо собранные, но так и не разгаданные. И эту встречу с молодым омоновцем, встречу, похожую на крохотное семечко, она и не заметит вовсе, не вспомнит, перелистнёт.
Лист первый. Милка. Лютик едкий (лат. Ranunculus acris)
I
Когда ей было примерно пять с половиной, она взяла и ушла из дома.
Днём, ещё до обеда, мальчишки кидали в неё комья засохшей глины, обзывались: «Ублюдина!» Она прибежала к матери, но та кружилась на кухне, дёрнула бровью. Тогда Милка прокралась в комнату к отцу. Тот лежал на спине, дышал перегаром. Милка сморщила нос, но потрогала его за щёку. Отец отмахнулся, повернулся к стене.
И она ушла. Из ведра в сенях набрала воды в бутылку из-под кефира, стащила горсть сухарей с печки, дёрнула платок с вешалки. И ушла.
Закусив губу, долго карабкалась наверх. Под ногами было намешано всего – хвоя, шишки, корешки. Ветки кустов хватали её за подол платья. Она добралась до прогалины, что заметна из деревни, и замерла. Под горой как на ладони рассыпались дома, мельтешили фигурки людей. Лето на дворе. И во дворах – лето. Шум, хлопоты. Слышно, как лают собаки, визжат пилы, вот на речке замелькали светлые пятна – соседки по старинке пришли полоскать бельё в ледяных струях.
Милка запрокинула голову, уставилась прямо в небо. Там, в вышине, качались от ветра деревья. Облака летели, цепляясь за верхушки кедров. Ей захотелось забраться по ним наверх, поймать за кончик эту белую подушку, попросить: «Отвези меня, облачко, обратно – к дедуле…» И полететь.
Она расстелила на траве бабкин выцветший платок, уселась, подогнув коленки. И время поплыло…
Спешили муравьи, она шёпотом спрашивала их: «Давайте я вам домик построю? Из хвоинок». Трещали в ветвях рябчики, сыпали ей на плечи шелухой от орешков. Она смеялась: «Песенку хотите?» Заяц на секунду выглянул из-за куста, распластав по спине уши. «Сухарик будешь?» – протянула ему руку, но не успела дотронуться, как тот взвился в воздух и удрал.
Потом Милка задремала, уткнувшись носом в колени. Поляна была открытой, продувалась ветром, здесь неоткуда было взяться клещам, почти не тревожили комары. Здесь она была своей – и маленькой таёжной феей, и эльфом, и гномом…
Но пришли сумерки, с земли поднялся холод, разбудил, прогнал её домой.
Она медленно, будто ещё в полусне, спускалась по тропке, ещё медленнее шагала за огородами, потом по улице, подёргивая плечами от озноба, не догадываясь укутаться в платок. Просунув руку сквозь рейки, изнутри открыла калитку. Мама под навесом мыла посуду, кивнула, сухо улыбнулась. Из трубы маленькой баньки нехотя крался дымок. Отец сидел на крыльце, держал в руках кружку. Всё было тихо. «И никто меня не потерял», – подумала Милка, и от этого стало ещё обиднее. Она попыталась скорее проскользнуть в дом, но отцовский голос остановил её:
– Покушай молочка, Мил?
– Молоко не кушают, его пьют, – надулась, но пристроилась рядом, потому что вдруг отчётливо захотела к нему, на колени.
Он понял, потянул её к себе за подол:
– Коленки холоднющие. Гуляла?
– Ага. На горе, – натянутой леской лопнула обида. – Зайчик приходил, я ему сухарик давала, не взял. И муравьи…
– Стоп. На горе? С кем?
– Ни с кем.
Он поставил её на ноги. Ухватил за плечи. Топором высек слова:
– Ты. Одна. Ходила. В тайгу?
– Да…
– Ты же знаешь, дочь! Нель-зя!
– Знаю. Ты спал…
Он молча обнял её. Крепко, не вздохнуть…
К Милке часто приходит это видение-воспоминание. В нём на следующий день она проснётся от свиста и криков, выскочит на крыльцо, увидит, как народ, собравшийся на улице, смотрит на гору. Там, над деревней, на той самой прогалине, где дремала она накануне, бродит мишка. И сквозь прозрачный воздух очень чётко видно, как он недовольно нюхает землю, трясёт головой, встаёт на задние лапы. «Ворчит, наверное. Сердится, как папка…» – подумает Милка, обернётся и обожжётся об отцовский взгляд.