Из этой тяги к сентиментальности, казалось, ничего вылиться не могло, однако вылилось очень многое. Я, как бы это сказать, стал легко подвергаться трагическим идеям и трагическому образу. Мне нравились книги, где герой погибает в конце. Особенно мне нравилась Библия. Возможно, я превратно понял христианство. Жизнь рисовалась мне недолгим, но предельным напряжением сил, оформленность которым придавала смерть. Я, например, горевал по Артюру Рембо, буквально обвиняя его в том, что он не умер в Париже, на руках Верлена, в зените своих возможностей. Жизнь торговца, которую он вёл дольше жизни поэта, виделась мне оскорблением красоты. Красота очень быстро стала ключевым понятием моего существования. Я украл красоту у детства, потому что моя способность восхищаться необычным разводам в луже до сих пор перекрывает способность цинично не удивляться ничему.
Собственно, трагедия заинтересовала меня и проникла под кожу не столько из-за нравственного конфликта, который, кстати, не всегда в ней и есть, сколько из-за красоты, из-за того, что красота – это предельное напряжение человеческих сил.
Я искал трагедии, как бедуин ищет оазис. Сначала я нашёл её в подростковой безответной любви, потом в бессмысленности бытия, позже – в незнании своего призвания. Вместо того чтобы жить равнобедренно, раздваиваясь лишь между семьёй и трудом, как выдумалось мне ещё в школе, я зажил рвано и дико, не умея заинтересовать себя надолго чем-либо, кроме нарушения границ и бегства от всякой жёсткой структуры, внешней или внутренней. Я физически не мог принять запретов, кроме, разве что, самых очевидных, вроде красного огонька светофора. Постепенно, не сразу, из человека, ищущего трагедии, я превратился в персонажа трагедии, а моя жизнь – в некое подобие пьесы. Многие люди играют роли бессознательно, свою я играл осознанно. В попытке достичь правдоподобия я не гнушался ничем. Я спасал девочку Катю, ту самую, с подорожником, от наркотической зависимости. Я даже придумал учёного Тома Уайдлера, который в начале 70-х специально подсел на героин, чтобы пройти дорогой выздоровления, вжиться в шкуру наркомана, побороть зависимость и, наконец, помочь другим сделать то же самое. Во мне всё переплелось. Я хотел переживать трагедию, хотел крайних состояний, хотел бунта и в то же время хотел служить людям, спасать их, бросить себя на алтарь, закрыть грудью дзот, самораспяться на кресте.
Всё это мне казалось большим. Точнее, только ради большого я хотел жить, и, конечно, сам себе я казался большим, но большим не был. На самом деле во мне поселилась червоточина, противоречие, потому что я хотел выйти из нормы, взять за руки отбившихся от стада и вернуть их к норме, хотя сам ей и не думал покоряться.
Чувство особости, сверхчеловечности, в духе Ницше, то ли из-за материнской гиперопеки, то ли из-за того, что памятью, умом и ловкостью я превосходил многих своих сверстников, рано поселилось во мне, направив помыслы в оригинальное русло. Я хотел другим того, что отвергал сам, и в этом желании был бесконечно лицемерен. К двадцати пяти годам я сменил с десяток профессий и почти растворился в наркотиках, алкоголе и азартных играх. Я стал плоским, неинтересным самому себе. Те, кого я спасал, или умерли или встали на ноги; я же копошился на дне, с каждым днём ощущая, как тают мои силы, столь необходимые для рывка. Лицо моей жены, молодой ещё женщины, всё больше напоминало библейский лик, так точно и глубоко проступили на нем росчерки горя.
Отчаявшись совладать с собой, я начал вести дневник. Я хотел обличить самого себя, нащупать хоть какую-то правду, обнажиться, дойти до сути, перестать играть и решиться жить. Знаю, моё повествование звучит горестно, но жизнь моя – ни тогда, ни сейчас – горестной не была. Скорее, она напоминала качели – то мерно раскачивалась, то вдруг замирала, а то рвалась из рук, взмывая «солнышком».
К тридцати пяти годам мой быт оформился в однокомнатную квартиру, доставшуюся мне от бабушки, двух котов, призванных заменить нам с женой детей, ведь настоящих детей я заводить боялся, и работу фрилансера, потому что только с неё меня не увольняли за периодические загулы. В тот день я лежал в кровати, рядом со мной лежали кот, кошка и выключенный телефон, потому что я снова пытался всё бросить, прекрасно понимая, что через три дня бросать резко передумаю.
Иными словами, жизнь шла своим чередом, кроме одного момента – я мучительно пытался понять, почему вечером я вполне разумен и творить безумие не хочу, а утром просыпаюсь без аппетита, «вздрюченным», как говорит моя жена, и мне вдруг становится противна жизнь, а внутри ворочается такая боль, что без водки и наркоты ее никак не унять.
Но я уже знал, что со мной творится. Путь к правде оказался извилистым – через реабилитационные центры, колдуна, одного экстрасенса и двух цыганок. Я лечился от алкоголизма и наркомании, как и предписывало общество, однако в глубине души я понимал, что они лишь следствие, причина в другом. Эту причину озвучил мне врач-психиатр – биполярное аффективное расстройство личности. Он же назначил мне таблетки, которые я отверг после первого же приёма, так они меня обесчеловечили. Болезнь моя оказалось запущенной, поскольку я уже пережил множество приступов без должного лечения. Я узнал об этом на той неделе. На секунду мне стало легче, а потом меня охватил ужас. Оказывается, я живу с этим расстройством с пятнадцати лет. Почти всю сознательную жизнь. И вся моя философия, поиски, любовь к трагедии – не что иное, как попытка затушевать болезнь, обратить её в мировоззрение и жест, накинуть пурпурную тогу на заурядную хворь.
Говорят, правда освобождает. Меня правда обескуражила. Выходило, что я не знаю самого себя, что я живу с посторонним человеком, больным человеком, которому подчинён. Как понять, какие поступки я совершил по своей воле, а какие под действием биполярки? Как отличить свои мысли от мыслей, нашёптанных болезнью? Я расползался на части. Но даже за этим по-своему честным расползанием я без труда угадывал свою лисью подлость. Она говорила мне – ты не плохой, ты не алкаш и не наркоман, возомнивший о себе, ты просто болен. В прежние времена я кивнул бы этим речам и прослезился, это ведь такая трагедия – психическое расстройство. Тут я ударился в воспоминания, силясь обнаружить в них истинно «своё», а не его, не биполярного чудовища. И я вспомнил. Вспомнил, как в детстве бабушка читала мне Библию с картинками и в какой восторг привёл меня маленький орга́н в нашей кирхе, нездешние его звуки. Свят, свят, Господь Саваоф, и вся земля полна славы Господней! Тогда я тянулся к светлому христианскому мифу и был счастлив. Сейчас я решил потянуться к нему снова. Вернуться туда, где я ещё был собой, а не воплощением болезни.
Как вы понимаете, действовать приходилось решительно – форточка ясности между депрессией и гипоманией вот-вот должна была захлопнуться. Жена уехала на дачу, поэтому я написал ей записку: «Уехал на юг проветрить голову. Поцелую за тебя ангелочков». Никаких ангелочков я целовать не собирался. Не собирался я и посещать арендуемый нами гагрский домик. Я ехал, вернее, летел в Новый Афон, чтобы принять постриг и стать монахом. Знаю, это неоргинально – уйти в монастырь. Многие люди, так или иначе, решались на это в бреду или в пылу. Но ведь бывает и так, что именно в клише кроется единственный выход. Это как с пафосом, который путают с напыщенностью и потому не прибегают к нему, хотя и стоило бы.
Я уже никого и ничего не стеснялся. Я купил билет, собрал вещи, сел в такси, затем в самолёт и через пять часов вышел из аэропорта Сочи, чтобы опять сесть в такси, доехать до границы с Абхазией, перейти её, нанять машину и доехать до Нового Афона.
Взбираясь по крутым ступенькам к монастырю, я отрывал от себя кровоточащую жену, кровоточащих котов, кровоточащую Пермь, которая отсюда, из пальм и эвкалиптов, из головокружительного воздуха гор, казалась мне милее всех городов мира, я хотел прижать её к себе и расцеловать в бетонные щёки. Но я не повернул назад. Монах, подметавший мощёный двор, отвёл меня к настоятелю. Это был жилистый, не старый ещё мужчина, с белой бородой на загорелом морщинистом лице и выцветшими, некогда синими глазами. Я сразу представил его капитаном яхты, который всматривается в даль в надежде увидеть землю. Настоятель выслушал меня внимательно. Его взгляд медленно скользил по моему лицу, от одной черты к другой, в глаза он не смотрел. Я рассказал ему всё, опустив лишь диагноз и затаил дыхание. Сейчас я услышу Слово. Настоятель сложил ладони на животе и тихо сказал: