Отвлёкся, вздохнул, думая о ганджубасе, о временах, когда я его курил, пил водку, ездил на велике, тормозил, разгонялся, падал, теряя равновесие, совесть и страх, данные человеку бульдозером, роющим котлован, чтобы Вощев возвёл здание, где поселятся комары, кошки, собаки, люди, вылепленные из воска, из фраз типа «я старик Ашхабад», «у меня начались месячные» и «я хочу жить с дождём».
«Темури Кецбая едет по ночному Стамбулу, смотрит на проституток, курит сигару, вспоминая свою клубную карьеру, когда он играл за „Барселону“ и „Челси“, выбегал на поле, обрушивая в ворота голы, уничтожая противника, чтобы теперь быть мафиози, контролировать рынки, ходы, вырытые умами бизнесменов, прячущих свои деньги от глаз, рубящих бабло и сидящих в дорогих ресторанах, поедая хамон, выпивая ликёр и беря начало в Валдае, выпускающем их поить города и входить в Каспийское озеро, полное нефти и страсти, баксов, любви, огня».
Вышел на балкон, где курил, разгонял прохладу, слушал шум листьев, становился собой, ящиком с инструментами, головорезом из Штатов, психом из Костромы.
«Атомные бомбы пали на Японию, как Адам и Ева на землю».
Записал в телефон:
«Игорь Тальков снялся в фильме «Северные Тауриды», забежал на секунду в кафе, выпил горячий кофе, крикнул на ломаном греческом о том, что он поднял штангу весом в 250 килограмм, после чего покорил Россию, выступил с десятком концертов в крупнейших городах страны, пел песни про возврат к язычеству, танцевал и кружился, ломая взглядом людей и глядя глазами волка, убившего лося, впившись клыками в горло и насытившись кровью, как до него Вьетнам».
Чувствовал свои ноги лопатами, которыми я не шёл, а копал землю, тяжело и мучительно, чтоб посадить картофель, тёплый, сырой, живой.
«Я бросаюсь на землю и разбиваюсь об неё с высоты в один сантиметр».
На кухне поставил на плиту сковородку и высыпал на неё семечки, начал их жарить, помешивая ложкой и читая книгу на телефоне, потому что что-то одно мне тяжело было делать. Сознание не выдерживало, разбегалось, рассеивалось, потому его надо было держать в узде.
«Мой мозг работает словно поршень. Вверх и вниз по периметру черепа».
Я смотрел из окна. С неба летели перловка, рис, гречка, пшеница. Падали гибнущие лёгкие, счастливые почки и раненые сердца. Их собирали люди, а я барабанил пальцами по подоконнику, будто по пианино, и спокойно дышал.
«Комедия – это горы трупов и ни одного смешного момента. Это война и мир».
Грыз семечки, высыпав их на газету, смотрел фильм «Папаши», но не то чтобы сильно, а поглядывая время от времени на экран, который рожал каждую секунду изображения и звуки.
«Чарли Паркер вгонял в себя героин, то есть свинью, поедающую собственных детей, петуха, топчущего кур, и самого себя, плачущего над книгой. Он ездил по Нью-Йорку, выглядел на 50 лет, сидел в психиатрической больнице, жевал капустные листья, дышал канализацией и сканировал мозг аудитории, пришедшей на его концерт, где он выдувал из своего саксофона Луи Армстронга, обнажал его, отправлял собирать деньги у толпы, выпивал, раздувал свою печень и выпускал её попастись. Так продолжалось до тех пор, пока на неё не напали и не убили, всадив в её тело нож».
Решил приготовить салат, взял 200 граммов Кафки, отварил 300 граммов Толстого, нарезал 100 граммов Есенина, всё это смешал, полил сверху Ахматовой, заправил чесноком, солью, перцем и внимательно съел.
«Человек может стать изюмом или вином. Вот два пути, ведущие в старость. Третий путь – это смерть».
Вымыл посуду, дождался схождения мыслей с головы, ломающих всё на своем пути, падающих на пол, на котором оставил грязные следы Курт Кобейн, идя, уходя к мировой славе, которая ему никогда не надоест, потому что это драйв и адреналин, потенция, рвущаяся из штанов, гитары, героин и поклонники, несущие цветы, секс и открытки, подписанные ими, приглашающие к себе на вечеринки, вырастившие всю американскую молодежь, вспоившие её, дав ей любовь и кровь.
«Болезнь связана с космосом. Здоровье – это Земля».
Лёг, чтобы спать, дымиться, подниматься наверх, на шестой этаж, на седьмой, заглядывать в постели, нарушать секс и сон, ломиться на крышу, впитывать в себя звёзды, капающие вниз, сочащиеся от перезрелости, треснувшие и лопнувшие, исходя жёлтым соком, пляшущим в темноте.
«Меня обходят стороной по одной причине: все думают, что я буду жить вечно. Он подождёт, говорят люди, у него тонны времени, а мы спешим: мы умрём».
Захотел онанировать, делать то, чем занимался крайне редко из-за таблеток, снизивших влечение и потенцию, включил соитие на смартфоне, но не пошло, член упал, еле поднявшись, устаканился, лёг.
«Родители должны быть друг с другом. По отдельности отец и мать вызывают вопрошание и недоумение. Кто это, говорит их ребенок. А вместе они окружают своё дитя, лишая его кислорода и космоса. Голода и ума».
Во сне видел рынок Сенной. В нём бушевал пожар. Но в нетронутых пламенем местах стояли торговцы, смеялись, показывая золотые коронки, и продавали хурму, мандарины, мёд. Утро, как и всегда, принесло холод, коробку с карандашами, ручками и ластиком, то есть комнату, привыкшую к моим выходкам, нападкам, попрёкам, связанным с её однообразием, замкнутостью, оторванностью от мира, съеденного на завтрак Теофилем Готье.
«Утром время идёт быстрее, чем вечером».
Взял корм хомяка, пошёл кормить птиц. Всё равно дома его больше некому есть. Ничего особенного и плохого. Голуби за секунду уничтожили то, что неделю впитывал бы в себя маленький желудок трепетного существа.
«Я выписался из школы, я выписался из вуза, я выписался с работы, чтобы никогда не выписываться из жизни».
Покурил, чтобы развеяться. Осмотрелся кругом. Ни облачка. Ни дуновения ветра. Только машины, похожие на Токио начала двадцатого века, в котором жил Акутагава, обросший щетиной, сплином, тоской. Ездил на поездах, жил в отелях, ел говядину, пил веронал и покончил с собой.
«Точка, которая болит у меня в организме, представляет собою солнце. Зарождение дня».
Позвонил Автандил. Он тоже лежал, где я. Чаще. Намного раз. В трубке зазвучал его голос:
– Я сейчас в Солнечном, в лицее, на выступлениях по штанге, по жиму лежа.
Я обещал прийти. Полез в карты. Нашёл нужное место. Закурил. Зашагал.
«Цой – это внутренняя политика государства, Кобейн – это внешняя. Агрессия и захват».
Через десять минут дошёл. Дали бахилы. Проводили до зала. Было много людей. Судьи поднимали флажки. Атлеты тягали штанги. Автандил поднял руку. Я подошёл. Поздоровались. Он был в борцовском костюме. Для него эти соревнования являлись схваткой с живым человеком, самбо, дзюдо. Он верил в одушевленность предметов, в их душу, тревогу, жизнь.
«Мой мозг – это кладка яиц крокодила. Скоро они начнут вылупляться и стремиться к воде. К мясу и к нападению. Они будут сражаться за каждую мысль».
После выступлений гуляли. Ходили внутри посёлка и встали вблизи ларька. Взяли горячий кофе. Пили и говорили.
– Домой?
– Нет, в семь часов награждения. Надо будет пойти.
– Можно зайти ко мне.
– Да. Но сначала кофе.
– Это само собой.
Двигались, жили, шли. Зашли через час ко мне. Посидели немного.
– Брат, мне надо идти. Допинг-контроль сейчас.
– Хорошо.
– Ну ты как?
– Меня в наручниках везли в дурку.
– Меня полумёртвым. Душили, чтоб я остыл.
Мы шли вдвоём. Я провожал его. Остановились в буфете, что на базаре, пили душистый чай. Сидели на лавочке, за которой лежала собака. Внезапно она завыла. Вскочила и убежала. Мы молчали и пили. Думали ничего. Походили на гол сборной Португалии в ворота французов на чемпионате Европы по футболу, то есть ошущали своё глобальное одиночество, которое дал Эдер.
«Хлеб крошится потому, что не крошится мясо. В животе они вступают в смертельную схватку. Желудок – место сражения, поле войны. Его создал Марс».