…Доняли, выпустил. Голубь улетел.
Когда на третий день притащили на буксире отставший грузовик и шофер спустил на землю плёкую, Цвигун разразился ругательствами: просто-то все как!
Он разобрал оплывшую кучу самана, сложил голубятню. Сколотил дверцу, набил травой ящик из-под печенья. Осторожно пощупал плёкую — с яйцом голубка — и посадил ее на гнездо: несись давай.
На другой день красный упал колом перед развалинами (на горе ли он сидел, кружил ли в небе), завертелся, затряс головой, забегал. Тут силы покинули его, он умолк, поклевал пшена, изредка торопливо тыча плёкую клювом. Сидел в гнезде тихий.
Тут бы Цвигуну отправить голубей в Тополиную Рощу или забыть о них — не умрут, нашлись бы охотники покормить их, подлить воды. Все ясно: летели птицы домой, подшибли плёкую, или как она там сломала крыло… подобрал птиц шофер, но томило Цвигуна чувство раздражения… ведь не бывает такого: красный ушел у него со двора связанный, плёкая — на одном крыле, — как они нашлись, как красный от связки освободился?.. Нитки суровые, такие на дратву идут. Как шофер на них наткнулся?
Сходное чувство Цвигун испытывал к покойному дяде Ване: тридцать пять лет на границе, а ни званий, ни орденов, ни хорошей пенсии, ни семьи — была какая-то жена, не выдержала жизни в песках, сбежала. Одни рассказы про такое, чего сроду не бывало.
Ночью Цвигун, разгоняя дрему, ходил вокруг станка, по краю светового круга, очерченного лампочкой. Под ботинком хрустнуло; он решил, что наступил на фалангу — выползают на свет такие ядовитые мохнатые твари, — прошел дальше, но вернулся: слишком звучно лопнуло. Наклонился, поднял расплющенную яичную скорлупу. Понес ее ближе к свету, рассмотрел: гладкая, белая, со свежими кровянистыми прожилками на внутренней стороне.
Мимо спящего лагеря Цвигун прошел к голубятне, открыл дверь, нашарил в углу гнездо. По тому, как яростно вцепились в руку, Цвигун определил, что на гнезде сидит красный, его очередь. Снял его, посветил фонариком. В ямке гнезда лежало яйцо, рядом с ним слепой уродец с зачатками крылышек и синим клювом, столь тяжелым для него, что птенец силился и не мог поднять голову.
Удод привык к шуму буровых, не уносился за гору, когда поднимали, развинчивали колонну труб, меняя шарошку. На дне долины белела россыпь бетонных труб, плит. На въезде — доска с надписью «Центральная усадьба совхоза «Дальний». Бульдозер прогрызал траншею к кучке сборных щитовых домов. Над крайним, где помещались дирекция совхоза, партком и рабочком, гибким побегом тянулась мачта радиостанции, на ее конце почка: отсиживается рябенький, выводной из-под красного и плёкой. Второй выводной и красный кружили высоко в небе.
Цвигун лежал на склоне, заложив руки за голову. Голуби исчезли в солнце. Цвигун глядел, гадал, где птицы обнаружат себя, блеснув на повороте изнанкой крыльев.
Красный пропал. Плёкая сидела на краю гнезда или, волоча крыло, бродила перед голубятней; тут Цвигун выровнял площадку.
Цвигун ходил к пацану, жившему с родителями в щитовом домике, грозил, шарил у него в сенцах: искал голубя.
По утрам Цвигун первым делом отправлялся к развалинам. Дверцу голубятни он оставлял полуоткрытой, для красного. Цвигун заглядывал в пахнущее пылью и птицами нутро. Со свету, не видя гнезда, тянул руку, легким касанием нащупывал птицу: плёкая. Красный бы не замер под рукой, вцепился бы клювом.
Дежурил Цвигун у станка, водил глазами по небу. Бывало, когда дежурство падало на ночные часы и день бывал свободен, Цвигун взбирался на гору, что своим могучим выгнутым боком запирала вход в долину. Глядел на степь, не блеснет ли в синеве чешуйкой птица. Глядел, открывая красоту сухих золотисто-рыжих равнин, как белыми горами, по краю замкнутыми облаками.
Обошел окрестности, нет ли где раскиданного пера: прилетевшего красного ночью могли схватить барсук на крыше голубятни или лисица. Стал было смиряться с мыслью: утащили голубя воздушные валы, что накатывали с внезапной силой, сбивали в комья облака. Бывало, по полдня проводил красный в небе. Тянувшийся за ним выводной отставал, спускался по спирали, садился, клюв был раскрыт, зоб ходил ходуном, обвисшие крылья подрагивали…
Но вернулся из Тополиной Рощи буровик — посылали с поварихой закупать продукты — и сказал, будто красный сидит гукает в сараюшке. Цвигун взбеленился. Что он несет? Мало того, что Роща вон где, за каким чертом красному старый двор? Голубятник знает, что обживется голубь на новом месте, выведет птенцов, облетается и забывает старый дом, будто его не было. Ну бубнит в сараюшке какой-то голубь, может, даже похож на красного! У дяди Вани шалман был из одних красных, и все голоногие, у всех рубильники — во! Цвигун под нос сунул буровику указательный палец.
В тот день прилетел трехместный самолет — главный гидрогеолог комплексной экспедиции облетал отряды, с ним лаборант, брал на анализ воду из скважин, с тем чтобы к вечеру вернуться в город и сдать пробы в лабораторию. Цвигун посидел, покурил с летчиком. Они были с одной улицы, больше того — летчик в прошлом, до отъезда в авиационное училище, держал голубей, а ныне еще захаживал к старым товарищам поглядеть птицу.
— …Зайдешь к моему братану, — сказал на прощанье Цвигун, — скажешь, чтоб держал дверь голубятни открытой. День и ночь.
— Обокрадут ведь… — Летчик в далекие времена, когда начинали они с Цвигуном ходить в городской сад и глядеть сквозь ограду танцплощадки, взял за правило ничему не удивляться. Подобное самообладание, считал он, создавало образ мужественного человека. До сего дня летчик держался этого правила.
— А нехай! — весело сказал Цвигун.
— Давай записку напиши, а то братан не поверит.
Недели через две летчик вновь был в долине. Потолковали о старых товарищах, о новых временах, при прощании летчик невозмутимо сказал:
— Говорил тебе — не дразни открытыми дверями, заберут птицу.
Протянутая для рукопожатия рука летчика повисла: Цвигун не видел ее.
— Забрали?..
— Выгребли вчистую. Твой братан в милицию заявил.
Цвигун бросился было к подруливающей к палаткам машине, вернулся:
— Кинешь меня в город!..
В минуту Цвигун договорился с начальником отряда о подмене, с главным гидрогеологом — о месте в самолете. Вечером, в городском саду, за танцплощадкой, где собирались голубятники, он получил нужные сведения: обокрали его двое пацанов, личности в мире голубятников ничтожные, владельцы беспородных шалманов. Их невежество было главным злом: птиц Цвигуна они только что по гривеннику не пускали — тех птиц, за которыми он ездил в Самарканд!..
С утра Цвигун, с ломиком в одной руке, с мешком — в другой, обходил дворы голубятников. Сбоку трусили оба грабителя, льстиво, со страхом заглядывали в глаза Цвигуну, жалко, наперебой каялись, молили о прощении. Мир рухнул, обнажив свои истинные связи: те, что на вечерних сборищах за танцплощадкой поощряли их обокрасть Куркуля (такое было голубятницкое прозвище у Цвигуна), его хулители, завистники, любители легкой наживы, — все выдали их, едва явился в город этот парень с руками как бревна и могучим загривком.
За день Цвигун собрал без малого всех своих птиц. Он разыскал даже тех, что через третьи руки попали к знатокам, молчаливым людям с хорошими запорами. Пацаны наперебой умоляли нового хозяина, пытались втиснуть ему в руку комочек рублевки. Из комочка выскальзывала монетка, другая. Хозяин увещевал пацанов не наговаривать напраслины на хороших людей, за такое дело бьют, и замолкал, белея лицом: Цвигун просовывал свой толстый короткий лом между полотном двери и кованой полосой засова. Хруст, вываливалась скоба с пучком ярко-белой щепы в клешнях. Хозяин глядел на дырищу в брусе, оцепенение сменялось угрозами и ругательствами. Цвигуна поносили или же требовали выкуп — иные заплатили за его птиц по пятнадцать, по двадцать рублей, — но кричали все это вслед, бессильно.
Цвигун повесил на двери сарая еще один замок в добавление к винтовому. Вернулся на буровую, трижды сменив машину, измученный дорогой, еще не остывший после схваток с охотниками до его добра.