Мальчик больше не копошился и не переворачивался. Аня сама попробовала пошевелиться – нет, ничего, не встрепенулся.
И тут снизошло спокойствие, которого так не хватало при затянувшемся укачивании. Теперь было так умиротворенно лежать рядышком, и наслаждение видом спящего дитяти длилось свободно и невесомо, как сон. Вставать заниматься своими делами теперь совсем не хотелось.
А на подоконнике, кроме «Семьи и школы», лежал еще один журнал, непрочитанный, который дал новый знакомый Илья и который пора бы уже возвращать, и заброшенная та еще книжка, и фильм был отмечен в программе, и Вадиму она собиралась позвонить на работу, просто так, без повода, в рамках траты денег на ерунду…
В один из ускользающих мигов сообразив, что может исчезнуть до завтра, Аня ощутила в полуспящей голове физически неприятный тормоз: если она сейчас уснет, то опять недоберет чего-то у жизни. Если не соскрести себя с кровати, с утра затянет рутина, и невыполненные планы обернутся кухонным раздражением и ежедневной глухой тоской.
Туловище поднялось, ноги спустились на пол. Аня раздвинула шторы. Фонарь не светил. Двор был пуст и темен, «зефир» образовывал букву П, и от одной ее ножки к другой двигалась полная, просвечивающая луна. Может, все-таки спать? Завтра опять рано подниматься…
Аня представила плоскость розовой стены, и свое окно на ней, и свой взгляд из него, и множество других окон-фасеток со своими картинками ночного двора и луны.
Тут же взгляд мысленно передвинулся к «подковке», обращенной в ту же сторону, и Аня смотрела уже из того окна на ту же самую луну и то же самое небо, и сбоку загибалась девятиэтажная стена-глаз со множеством окошек-взглядов.
Там пусто, в «подковке». Там всегда теперь пусто, как в музейном запаснике, куда заглядывают только время от времени, строго по делу.
И что звонить Вадиму? Он тоже наверняка прикорнул в своем магазине…
В пути
– О, кто это шагает с мамочкой? На работу, наверное? Ну, здравствуй! Ты почему молчишь? Надо поздороваться. Ты не хочешь со мной поздороваться? Ты же меня знаешь. Нет, ты поздоровайся. Ты же такой большой мальчик. А? Будешь здороваться? Ты почему отвернулся? Ну-ка, вылезай из-за мамы и поздоровайся!
Но Егор молча страдал, уткнувшись в мамин рукав.
Страдала и Аня. Ее Егорушка, который с полутора лет говорил все слова, а с двух читал буквы и по вечерам рассказывал длиннейшие сказки собственного сочинения, теперь не желал выговорить приветствие бабушкиной соседке, повстречавшейся им на пути. Антонине Петровне, той самой Карининой тетке. Он отчаянно молчал, претерпевая пытку. Тетка продолжала приставать.
Аня не знала, как положить этому конец. В «Семье и школе» на этот счет указаний не было. С вежливой улыбкой она сердилась на соседку, одновременно переживая, что ее ребенка могут принять за тупицу, просто за дурака – и начинала злиться уже на него.
– Тебе что, трудно сказать «здрасте»? – приставала она к безответному мальчику, когда они шли дальше.
Она видела, как сама становится чудовищем, и сердилась еще больше – ее превратить в злюку противную!
– Все люди здороваются. Так принято. Ты меня понимаешь?
Но дети – ангелы в своем терпении, и злюка-змеюка не была мамой, и Егор ее просто не замечал. Он переключился на огромных гудящих шмелей, которые то и дело взлетали прямо из-под ног, и вел им подсчет:
– Дяденька шмель – раз. Дяденька шмель – два.
Чтобы срезать угол, они пошли через старый городской парк с большими деревьями. Неба здесь не видать, оно слилось в необъятную зелень. От сплошной тени заметно прохладней, и лучше надеть суконную курточку и неизменную бескозырку.
– Пойдем, – торопила Аня.
Надо двигаться в рабочем темпе, и отказываться приходилось от многого: от аппетитного вяза из пяти перевитых, а затем растопыренных стволов – ладонь-сиденье, вот бы залезть; и от заброшенного водопроводного люка с худой канистрой на дне. Ее непременно надо бы выудить длинной загнутой проволокой. Но мама, как всегда, служила отрывателем и подгонятелем.
Парк граничил с игровыми площадками детского сада. Егор опасливо туда поглядывал и на всякий случай говорил:
– Я в детский сад больше никогда не пойду.
– А посмотри, какие там горки и домики. Какой жираф – ему можно забраться на шею, – на всякий случай пропагандировала Аня, сама удивляясь, до какой дешевки она опускается.
Разумеется, благородный ребенок не покупался на жирафа, он предпочитал идти вместе с мамой куда угодно – в этом виделись единство мира и счастье, ничем не омраченное.
А на красивое здание музыкальной школы реакция другая:
– Я в музыкальную школу – пойду.
Теперь можно снять теплую курточку. Дорога к усадьбе широкая и солнечная.
На смену сирени зацвел розовый шиповник, и у душистой живой изгороди, как всегда спозаранку, обосновался Очарованный Странник. Работает он быстро – Аня и Егор остановились посмотреть на новую картину. На ней снова появилось существовавшее когда-то село, и нарядный шатер церкви с золотым куполом словно вырастал из скромных сереньких крыш, похожих на сложенные крылья ночных бабочек.
И крыши виделись такими же убогонькими, как в семнадцатом веке, когда храм действительно вырос из них, из крестьянских податей, из труда мастеров, выпекавших по отдельности каждый кирпичик. Эти бедные селенья…
А она нужна – красота за счет бедности? А может, лучше было бы – крепкие дома и все сыты и обуты?
То есть всё проели – и нет красоты? И как без нее?
Двойственное ощущение оседало в душе, ни одна правда не побеждала. А сверху доносится звон молотков, словно звон несуществующих колоколов с колокольни. Музей реставрирует храм, несмотря на безденежье.
– Привет, Арсений Филиппыч, – помахал рукой, подходя, Илья Плотников, и более церемонно – Ане: – Здравствуйте, Анна Андреевна.
Аня кивнула. Добрый знакомый Ларисы Ивановны уже со всеми здесь успел подружиться и практически со всеми молодыми был на «ты» – кроме нее. Она тоже ничего не имела против, но Илья продолжал церемонничать и, мало того, обращался к ней по имени-отчеству – его восхищало, что оно такое ахматовское. Впрочем, его, как и многих москвичей, в Белогорске восхищало практически все. – Здравствуй, Илья – веселый человек, – с достоинством отвечал Странник, не глядя на него и продолжая сосредоточенно работать.
– Вот всегда меня удивляло – зачем Богу крыша над головой? – сказал Илья, взглянув на картину.
Странник, опять не глядя, показал ему кулак – не богохульствуй, а потом указал кистью на церковь, внушительно и кратко пояснив:
– Красота.
– Ну, это не в тему, – возразил Илья. – Хотя и до вас эти понятия смешивали, и вы их смешиваете. Выходит, нужен красивый повод, чтобы стоить красивые здания? А для себя абы как, сараи сойдут? – Он ткнул пальцем в убогонькие крыши. И тут же примирительно: – Ладно, не сердитесь. Не слушайте, работайте себе, а то ходят всякие, настрой сбивают… А все- таки, хотите или нет, картина ваша будит еретические мысли. И сиростью-убогостью вы никогда меня не умилите! Я, когда на это золото смотрю, всегда невольно пояса представляю – которыми голодные животы потуже затягивали, и себе, и детям вот таким же. – Он кивнул на Аниного сына, потом подмигнул: – Эй, Егор, бежим наперегонки до ворот!
– Мальчишка, – так же внушительно заключил Арсений Филиппыч, глядя им вслед. – Не берите в голову, Анечка, это он перед вами шута разыгрывал. А ведь дельный парень, сам Тишин хвалит его.
Илья Плотников не был студентом. Хотя в свои двадцать шесть выглядел по-мальчишески – улыбчивый, общительный, подвижный. Аня удивилась, узнав, что они ровесники, а значит, часть жизни прошли параллельно: переходили в школе из класса в класс, потом, все еще не зная друг друга, с курса на курс, она – на истории искусств, он – у себя в Строгановском. Какие-то америки могли открывать одновременно, какие-то велосипеды изобретать, ходить по одним и тем же выставкам, смотреть те же фильмы. Не случайно же сейчас, при виде картины Калинникова, их мысли почти совпали.