"Алина!
Я не удержался и решил очень коротко написать, потому что сомневаюсь в возможности наших с тобой дальнейших разговоров. Мне хочется разве что сказать еще раз: ты совершенно не обращаешь внимания на мои уговоры и все-таки делаешь по-своему. Как знаешь. Я тебя предупредил, и если будешь вести себя по-прежнему - пропадешь. Меня ты с сегодняшнего дня больше никогда не увидишь и не услышишь. Любящий тебя
Верзила, он же Дынкис".
- Хорошее письмецо, - сказал я. - Черт побери, я все же уважаю этого типа. Чувствуется в нем, понимаешь, воля... и сила чувствуется. Я уверен, что он написал правду. Он больше не заговорит с нею. Обычно такие вещи пишутся именно затем, чтобы потом вернуться и воспользоваться реакцией на письмо. Трюк слабохарактерных людей. А он не из таких.
- Сожжет она эту бумагу, - задумчиво молвил Хукуйник.
- Пожалуй, - согласился я после паузы.
Мы не ошиблись. Когда мы вернулись к лагерю и с поклоном отдали Алине послание, та отошла в сторонку, прочла и, как-то странно и почти незаметно улыбаясь, порвала письмо в клочья и бросила в огонь. После она шепотом призналась мне, что очень боится Дынкиса, ибо он обезоруживает ее своей железной волей. Я удивился, так как незадолго до того слышал от нее несколько другое, но не стал спорить и утешил, что я всегда рядом и уж меня ничьей железной волей не сломить.
Новый день выдался скучный и непогожий. Мы, конечно же, все перепились заново, набрали каких-то осклизлых грибов, варили суп... Все чаще и чаще смотрела Алина в сторону Толяна, все больше я свирепел, но ничего не мог сделать. И вдруг мне представился случай...
Вот как развивались события: Алина обнаглела. Явно желая крови, она потребовала, чтобы мы с Толяном сделали ей массаж. Массировать нужно было спину, и ничего кроме спины. Такая блажь пришла ей в голову после продолжительного лежания на той самой спине, с призывно оголенным животом. Кстати: едва она его оголила - якобы невзначай - я, уже ничего не соображая, сделал тому животу вычурный комплимент и тут же, не сумев сдержаться, жадно набросился на него и пылко припал к нему хищными устами. Алина взвизгнула, проявила неприступность честной девушки и укрылась одеялом, однако, когда непосредственная опасность миновала, одеяло оказалось ненужным. Потом мы с Толяном начали наперебой расхваливать несчастное чрево, а Алина хитро постреливала глазками и обнадеживающе улыбалась нам обоим. Но вот, не успел рассеяться первый соблазн, надвинулся второй, пострашнее. По очереди усаживались мы верхом на ее непорочную попку, по очереди мяли и тискали умопомрачительную спину, по очереди выслушивали замечания вроде: "Вы, мальчики, что-то не так и не там массируете". Мы обливались потом, в палатке было жарко и душно. Счастливец Хукуйник снова спал и ничего не мял и не тискал. Смотреть на Толяна было неприятно, ибо лицо его стало серым, глаза поволоклись маслом, руки, казалось, врастали в голые Алинины бока, да кроме того не было почему-то на Толяне штанов, и из-под несвежих белых трусов выглядывало что-то черное и мерзкое. Я смеялся, не переставая, больным уже, деланным смехом. Когда пытка окончилась и ничьи лопатки не маячили больше перед глазами, я в изнеможении опустился на землю, закурил и несколько минут ничего не воспринимал.
И тут началось то, чего, оказывается, хорошо зная натуру Алины, все время боялся Хукуйник. Я, признаться, не разделял его опасений и лишь теперь осознал всю их серьезность. В основе события лежал такой пустяк, такое ничтожное происшествие, что его при иных обстоятельствах не взялся бы живописать самый жалкий из графоманов. Наверно, глупое небо, взиравшее на наши страдания, решило, что пора бы и возмутиться, после чего послало Алине занозу в большой палец на ноге. Черт ее знает, где и когда успела Алина сделать это приобретение, а только факт оставался фактом: палец начал болеть. Окаянный орган не считался с нашими измотанными нервами, и вскоре Алина сперва шепотом, а чуть погодя - в голос, стала кричать следующее:
- Ой, мамочка! Мамочка, где ты, не оставляй меня! Мамочка, вспомни, какое платье ты купила мне в первом классе, не оставляй меня одну! Мамочка, не надо меня в больницу! Я не хочу, не надо отрезать мне ногу, я еще такая молодая! . .
В общем, такого я прежде не слыхивал. Хукуйник мигом проснулся и столь же быстро посуровел. Он негромко предупредил нас, что все истерики, имевшие место до сих пор, суть цветочки в сравнении с надвигавшейся катастрофой. Словно соглашаясь с ним, снаружи шарахнул гром, после которого я услышал упреждающие щелчки по брезенту первых капель воды.
Я как-никак был медиком, хотя, учитывая объем и глубину моих познаний, лечение пальца можно было с тем же успехом поручить Толяну или даже Хукуйнику. Все же я встал на четвереньки и с достоинством приблизился к больной. Всем своим видом я давал понять, что шутки кончены, теперь здешний Бог - я, и их удел - мне прислуживать и угождать. Осторожно, окрепшей рукой я дотронулся до больного пальца, чем вызвал фейерверк стенаний и душераздирающих криков. Палец слегка припух и покраснел. По тому, что заноза виделась лишь плохо различимой черной точкой, мне стало ясно, что, несмотря на несоизмеримость воплей Алины с ощущаемой болью, занозу следует изъять во избежание нарыва. И самое главное: музыкальное сопровождение грозило мне бессонной ночью.
- Есть на этой чертовой горе хоть капля йода? - спросил я.
- Нет, - решительно ответил Хукуйник. Решительностью он предупреждал, что не потерпит никаких упреков в свой адрес. Но я и не думал его упрекать.
- Игла? - осведомился я тоном хирурга с тридцатилетним стажем.
- Тоже нет, - теперь уже виновато молвил Хукуйник.
- А где можно достать?
Хукуйник пожал плечами.
- На даче на моей, - сказал он. - Больше негде.
- Больше негде... - повторил я задумчиво и уставился на Алину. Та что-то бормотала, тяжело мотая головой, и Толян растерянно пытался успокоить несчастную.
Вот он, случай! Последний мой шанс! Если и теперь все пойдет прахом, мне надеяться не на что. И я не знаю, что сделаю тогда - может быть, спалю палатку... Я просто обязан переплюнуть Толяна этим... как его... благородством. Толян, в конце концов, просто глуп.
Благородство, скажете, сомнительное? Ну, не знаю, только вот пройти пьяным шесть километров лесом в один конец, под проливным дождем, не зная толком дороги... А дождь стоял стеной, будто лилась с неба сталь - ничего за ним не было видно.
Мое решение очень понравилось Хукуйнику, ибо ему страшно не хотелось вымокнуть. Толян тоже не имел ничего против, и я, понимая его, злорадно усмехался. "Посмотрим, - думал я, - в цене ли нынче рыцарство и самоотверженность, и если окажется, что не в цене - значит, не по пути мне с этими людишками, и нечего убиваться..."
В путь я пустился немедленно и промок до нитки в первые же секунды. Верный Хукуйник снабдил меня полной бутылкой портвейна, от чего мне еще сильнее захотелось идти. И я пошел.
Поначалу мне было весело. Скоро лагерь скрылся из вида, ливень становился все обильнее, но я не чувствовал холода. Сандалии утратили приличный вид и стали расхлябанными и грязными, ремешки изготовились рваться. С каждым шагом чавканье грязи возвещало потерю моей обувью еще одной крупицы жизни. Бутылка мало-помалу пустела. По этой причине мои мысли о рыцарстве разрослись в буйно цветущий сад. "Вот он, миг, - и мое лицо каменело, пропитываясь бескорыстным мученичеством. - Пусть их плюют мне в лицо, когда я вернусь - врач не вправе рассчитывать на благодарность. Мне благодарностей не нужно, я выполняю свой долг. Вот избавлю ее от боли, и она скажет... гм... что же она мне скажет? ладно, неважно... что-то очень хорошее... и, возможно, сама предложит... Нет, я благороден, мне это ни к чему, откажусь. И благородством своим я ничуть не упиваюсь, иначе думать о таких высоких материях нельзя... Плевать на Толяна, плевать на всех - вот приду, вылечу палец, налакаюсь в стельку, до свинства, и лягу спать. А когда проснусь, увижу, быть может, возле себя ее... рассматривающую меня виновато, с мольбой о прощении в глазах, прощении за опрометчивую недооценку моей персоны".