"Погоди, - замышлял я недоброе, глядя сквозь заливавший глаза пот Хукуйнику в спину. - Я тебе устрою".
Вспоминая все подробности похода и перечитывая уже написанные строки, я вижу, что накопилось достаточно оснований считать меня гнусным склочником, неудачливым сластолюбцем и в любом случае - негодяем. Я, как увидите в дальнейшем, оправдываться не собираюсь и скажу одно: у меня была ясная, конкретная цель, добиться которой надлежало любыми средствами, а тем, кто в сотый раз повторит, что цель, мол, средства не оправдывает, отвечу: тебя бы так надували, так я бы посмотрел на твои средства. Ладно, это еще куда ни шло. Но вот рассудить, будто я оказался единственным корнем зла во всем, что происходило после... тут уж извините!
- Ой, что мы сейчас устроим! - завизжала Алина и понеслась вприпрыжку куда-то в сторону. Я сдержанно и гордо усмехнулся: восемь бутылок вина составляли девяносто процентов веса моей сумки. Помня об этом, я, продвигаясь вперед, не раз отказался от намерения зашвырнуть ее подальше.
Мы были на месте.
Я сбросил отяжелевшую от пота штормовку и расстегнул рубашку. Словно по волшебству, вывалился в прореху крест - и замаячил, удерживаемый дешевой цепочкой.
- Что это у тебя? - мигом подскочила Алина.
Я вздохнул и объяснил. Алина, по-моему, и не слушала, она отвернулась и плюхнулась на штормовку. Когда она успела переодеться - неясно, однако теперь на ней был голубой комбинезон, обрезанный под шорты. Я почувствовал сухость во рту, отвел глаза и взялся за топор. Ухватился я неловко, бревнышко ударилось в пень сучком, соскочило с лезвия и скатилось под откос.
- Э-эх! - Дынкис протянул руку за топором. - Давай покажу.
- Какая мокрая штормовка! - с удивлением в голосе крикнула Алина. Смотрите!
- Тяжелая сумка! - со смешком выдавил я, делая вид, будто мне крайне весело. - Ведь в ней винища одного - залиться можно.
- Ой, да ты весь мокренький! - взвизгнула Алина и провела рукой по моей спине. - Бедненький. Устал...
- Х-ха! - раздалось сбоку. Я обернулся. Дынкис, покачивая топором, ногою скидывал с пенька два аккуратных поленца. - Видел?
Я сжал зубы и одобрительно кивнул. Испытывая острое желание удалиться хоть на минуту, я подобрал котелок и отправился к озеру зацепить водицы.
Местечко для лагеря Хукуйник выбрал неплохое. Палатке отводилось место на довольно высоком холме, сплошь поросшем вереском. Со стороны озера склон оказался очень крутым, и ползучая темень делала спуск донельзя неприятным я срывался, подымал при падении клубы пыли, а каблуками чертил в траве длинные жирные борозды. Со стороны дороги спускаться было гораздо удобнее, особенно босиком, по мокрому вереску, прямо на дорожный песок. Холм был окружен частоколом высоченных сосен. В темноте нелегко было разобрать, где именно берут они свое начало, лишь силуэты верхушек на фоне ночного неба оставались доступными глазу. Выпала роса, воздух медленно, но верно наполнялся холодом. Сделаешь шаг в сторону - невольно испугаешься, и потянет перекреститься, как в стародавние времена, - испугает тебя дерево огромное, нелепое и непонятное; дерево остановит тебя на долю секунды, разбудит древнее, и солжешь ты, если скажешь: я тебе хозяин, волен свалить, спилить тебя и спалить.
... Тяжело дыша, я нес позеленевшую воду, стараясь не расплескать, карабкался, хватал красными пальцами мокрую траву, набирал землю под ногти и пел:
"Сидя на красивом холме,
Видишь ли ты то, что видно мне?"
Вот, почти взобрался... Надо же, какой откос...
"Cидя... на красивом холме..."
- Эгей! Налетай! Дары природы! - Я поднял котелок повыше.
"... Видишь ли ты то, что видно мне? ..."
Первым я увидел Толяна, тщетно пытавшегося разжечь костер. Он настолько погрузился в это занятие и напрягся, что слился в одно целое с кучкой поленьев и лапника. Хукуйник постукивал топором, сосредоточенно сдвинув брови. Казалось, нет для него в мире дела важнее. Большеголовый, стоящий враскорячку с топором наготове, он смахивал на смешную среднеазиатскую ящерицу на задних лапах.
- Толян! - позвал я. Тот очнулся и поднял голову.
- Где Алина?
Толян смотрел на меня, словно не понимал, о чем идет речь. Затем он медленно развернулся и, продолжая сидеть на корточках, дернул бородкой в сторону озера - вернее, туда, где оно должно было находиться, сейчас там разливался мрак.
- Они купаются.
- А-а... - протянул я и нетвердой рукой опустил котелок. Очень, право, нехорошо, когда человек перестает понимать происходящее. И еще вдобавок нагло обманут - как же бойкот?
Нет, не может быть.
Тогда какого черта?
- Да оторвись ты от топора! - крикнул я Хукуйнику. - Иди сюда.
Когда тот приблизился, я отвел его в сторону.
- В чем дело? - спросил я, еле сдерживаясь.
Хукуйник пожал плечами и поглядел на меня раздраженно.
- Я почем знаю?
- Типичная еврейская черта - отвечать вопросом на вопрос, - огрызнулся я. Затем продолжил, уже безотносительно этого свойства еврейского храктера: - Я еще понимаю, если бы Толян. Но Дынкис?
Хукуйник еще раз пожал плечами.
- Да успокойся ты, - убеждающе произнес он. - Разве ты еще не понял, какая она дура? Ты въедь в тему: она неврастеничка в последней стадии и одной ногой уже в Скворцова-Степанова. Сядь и выкинь все из головы. Вон, выпей лучше. Я бутылку открыл.
Опустив голову, я отошел, увидел бутылку, подобрал ее и молча протянул Толяну. Тот отказался.
Я вздохнул, уселся в вереск и с обреченным видом приложился к горлышку.
2. Антиподы
Я никогда не грешил субъективизмом, хоть и уверен, что рассказ мой ложь, если ложью именуется искаженная правда. Стремясь взять у правды как можно больше, я почти не позволяю себе вымысла. Ведь все эти люди жили и живут сейчас - построй я из них произвольную композицию, вышел бы балаган, ибо они не возбуждают во мне никаких теплых чувств и мне нет до них дела. И все же я лгу, так как опираюсь лишь на собственные впечатления, и ложью является любое творчество. Я собираю противоречивые, даже взаимоисключающие явления жизни в одно целое, даю им форму, а следовательно, и содержание, после чего любуюсь созданной гармонией - и вот неправда берет верх.
Да лживо и назначение самого рассказа: ведь я против воли считаю, что сколько бы я не выставлял на этих страницах свою подноготную и грязное белье, я все равно поднимаюсь на голову выше прочих, умея хотя бы как-то расставить знаки препинания, более или менее занятно произошедшее описать и даже рассчитывать на звание захудалого, но все же художника. Получается не рассказ, а исповедь с задними мыслями, хотя которая исповедь обходится без них!
Я не спрашивал никого из этих людей, согласны ли они с написанным. Рассказ вновь объединил тех, кого не следовало подпускать друг к другу на пушечный выстрел.
Так и костер, хрипящий и подпевающий, свирепеющий и чахнущий в своей нудной, бессмысленной песне. Он всего лишь форма, символ уюта и дружбы, оболочка вроде теплой конуры, где по велению случая оказались штук пять кошек да столько же собак. Только костру это неведомо, он продолжает тянуть свое, и нечаянный путник, вероятно, позавидовал бы всей честной компании, а то и вздохнул бы - эх, дескать, хорошо бы мне так же, в кругу друзей, с полешками, что, сгорая, то свистнут, то затрещат, с котелком каши, завлекающе лопающейся жирными пузырями... А может быть, вспомнится путнику песня о старых друзьях, где сказано:
"... А наш огонь никогда не гас,
И пусть невелик - ничего!
Не так уж много на свете нас,
Чтоб нам не хватило его..."
Костер - возможно, в противоположном смысле - сродни моему рассказу: в конечном счете он был лишь формой, и он безбожно лгал...
Пламя играло в своем отражении на прокуренных клыках хищников, разместившихся вокруг. Несколько диких животных, несколько беспощадных "я", мыслящих свое - костер заставил их сесть кругом, но грош им цена, если круг не будет порван.