С первой женой Федор Илларионович прожил не больше 20 лет. Брак был счастливым, семья жила в мире и согласии. Воспитанная по старым канонам благочестия и благонравия, добрая и тихая женщина, глубоко верующая, первая жена моего дедушки почитала мужа, берегла и воспитывала детей, умело и рачительно вела хозяйство. В этом браке родилось четверо детей: сын Никита и дочери Вера, Федосия и Татьяна, будущая наша мама. О бабушке своей, умершей далеко не старой женщиной, я всегда думаю с грустью и нежностью. Мне кажется, я мог бы с достаточной достоверностью воссоздать ее образ, списывая его с моей матери…
После положенного срока для грусти, поминаний и траура Федор Илларионович привел в дом мачеху. От этого брака родилась дочь Ксения и сын Федор. Мачеха была мачехой. Мне думается, и для этого есть основания, что вторая жена моего деда не была ни хорошей супругой своему мужу, ни доброй матерью неродным детям, ни заботливой хозяйкой в доме. Я смутно помню громоздкую старуху, что жила в хорошем доме под красивым дубом. Она держалась подчеркнуто отчужденно от нашей семьи. Ни мама наша, ни мы, дети, ни тем более наш отец никогда не ходили к маминой мачехе. В гости она нас никогда не звала и сама у нас никогда не бывала. Мама ни плохого, ни хорошего о своей мачехе никогда не говорила и не вспоминала то время, которое после смерти отца прожила до своего замужества в одном доме с неродным человеком…
Во время одной из моих давних поездок в Новозыбков, как-то поздним вечером, я провожал свою старшую сводную сестру Таню на дежурство в городской парк, где она работала сторожихой. Не доходя до старого дедовского дома, Таня очень почтительно раскланялась с каким-то старым мужчиной, стоявшим у своей калитки. Когда мы прошли, Таня пояснила мне:
– Это последний человек, кто остался из маминого рода.
Я тогда не знал, что буду писать эту книгу, и теперь очень сожалею о том, что не пытался поговорить с тем не знакомым, но родственным мне человеком. Это была упущенная возможность дополнить мои знания о прошлой жизни моих старших родственников.
Родители
Поздний вечер, за окнами зимняя тьма. В зале горит керосиновая лампа, в спальне и кухне темно. Я помню неуютность и временность этого вечера. Родители наши редко уходили из дому по вечерам, но случаи такие все же бывали. Когда мама дома, то все спокойно и надежно, это как данность, этого не замечаешь. Наступает ночь – ну и что! Мама дома, она зажигает лампы, темнота останавливается за окнами, а в чистом и натопленном нашем доме становится еще теплей и уютней. Мама не любила оставлять нас одних дома; круг ее жизни был очерчен семьей, домом, хозяйством. Мы, дети, тоже так были приучены, что мама всегда бывала с нами. Поэтому и задерживались в памяти редкие вечера, когда мы оставались дома одни.
Вот и в этот запомнившийся вечер родители наши куда-то ушли, то ли в кино, то ли в театр, а может в гости, и сидеть с нами до их прихода попросили деда. Дед строгий, неласковый, держится отчужденно, сидит на стуле около теплой грубки[1], на нем валенки и пальто, темное долгополое. Как пришел он в этом пальто, так и не снял его, так и сидит в нем. Я помню этот вечер, словно я смотрел на все откуда-то снизу, с уровня дедовских валенок. Вижу и сейчас эти подшитые рыжеватые старые валенки. Они неподвижно стоят рядом с ножками стула, немного впереди ножек, и на чистом полу вокруг валенок понемногу высыхает темный след растаявшего снега. По бокам свисают до самого низа полы заношенного пальто.
Помню, что, несмотря на эту отчужденность и неприятие чужого, в сущности, человека, мне все же хотелось как-то довериться деду. Хотелось, чтобы он по-хорошему отнесся ко мне, погладил бы по голове что ли или привлек к себе, к своему ветхому пальто и к этим растоптанным валенкам. Но дед безучастен. Лица и рук его не помню в этот вечер. Чувствовал только в неразговорчивости деда жесткость и его несогласие с той обязанностью, которую ему навязали. Кроме меня, чем-то забавлявшегося на полу, в комнате были Леня и Федя. Леня тоже еще был мал, раз на него нельзя было оставить младших детей и дом. Леня и Федя просят деда рассказать сказку, и дед, малость подумав, рассказывает:
– Ночью в сарае закукарекал петух. «Ку-ка-реку! Будем ре-е-зать!» «Кого, кого?», – загагакал гусь. «Ме-е, ме-ня», – жалобно заблеяла овечка.
Мне очень жалко бедную овечку, мне не нравится наглый горластый петух, не нравятся мне расставленные около стула противные дедовские валенки и мне хочется, чтобы скорее пришли родители и чтобы дед ушел к себе домой.
Кто же такой этот неласковый дед с его нехорошей сказкой?
Разумеется, это не дедушка Ефим и не Федор Илларионович. Я держу в руках старую, наклеенную на потемневший картон большую семейную фотографию. Этой фотографии сто лет. В кресле справа сидит старая женщина в темной и просторной одежде с лицом строгим и властным, но подобревшим и снисходительно смягченным, по такому редкому случаю, как фотографирование на семейную карточку. Волосы женщины гладко зачесаны, в ушах серьги. Еле заметная усмешка, обозначившаяся в складках рта, придает лицу женщины выражение некоторой живости. Это не улыбка – это просто женская учтивость в ответ на галантное обхождение уездного мастера-фотографа. За спиной этой женщины, несколько справа от нее, положив руку на столик, какие всегда имелись в салонах старых фотографов к услугам клиентов для удобства и непринужденности позирования, стоит невысокий, сухощавый, в бороде и усах лысеющий пожилой мужчина с маленькими, глубоко посаженными глазами. Слева на переднем плане сидит на стуле с подлокотниками средних лет мужчина с приятным бородатым лицом, выражающим ум и достоинство. Он в темном костюме и в хромовых начищенных сапогах с высокими до колен голенищами. Позади него стоит высокий прямой гражданин в строгом костюме с роскошной бородой и густыми разлетающимися усами, с лицом открытым и привлекательным. Он неподвижен, но и в выражении лица и посадке головы, и в развороте плеч как будто чувствуется готовность к движению и действию. На него очень похож сидящий мужчина, может быть это отец и сын.
В центре этой группы стоит молодая невысокая женщина. У нее простая прическа, хотя и гладкая, но не устраняющая природную пушистость ее волос. Строгость округленного лица женщины подчеркивает стоячий воротничок ее закрытого платья. Это очень красивое платье из тонкого материала с пышными рукавами и светлой отделкой на груди, затянутое на талии широким поясом. Оно очень идет позирующей женщине. Две маленьких девочки украшают эту, строгую, в традициях семейного фотографирования, поставленную группу. Старые мастера-фотографы очень хорошо умели это делать; семейные фотографии прошлых лет всегда смотрелись достойно и значительно.
Одна из девочек, та, которая стоит, доверчиво положив руку на колено сидящего мужчины, это Таня, моя сводная сестра. Вторая девочка сидит на высокой подставке, и ее поддерживает бабушка. Это младшая сестра Тани, Маша, она умерла в младенчестве. Женщина в красивом платье – моя мать. Старая женщина, сидящая в кресле – мамина свекровь. Ничего о ней не знаю, кроме того, что ее звали Лукинична; имя ее мне не известно, только отчество. Стоящий за этой Лукиничной щуплый человек и есть тот самый дед в валенках, что сидел с нами зимним вечером в отсутствии родителей. Это мамин свёкор Василий Николаевич Кудрявцев, кустарь, владелец небольшой прядильни.
Девятнадцати лет маму выдали замуж за его единственного сына Ефима. Каким он был, этот сын зажиточного кустаря, чем занимался, как жил с женой, каким был сыном и помощником своим родителям, – трудно сказать что-нибудь определенное. Мама о нем никогда не рассказывала, наверно, потому, что это могло быть неприятно нашему отцу… Точно известно одно: то, что, прожив лет пять с молодой женой, Ефим уехал в Америку. Зачем? Какая неволя погнала его за океан? Бывали случаи, что из наших мест некоторые люди уезжали в Америку на заработки, но мамин муж жил безбедно.