Была в Лёнином учебнике еще одна запомнившаяся мне картинка. Она была разделена вертикальной чертой на две части. По левую сторону от черты было изображено солнце в небе, поникшая рожь и горестно поникший мужик, созерцающий пропавший урожай; справа от черты было нарисовано тоже солнце, но оно улыбалось и весело смотрело на высокие густые стебли кукурузы и на веселого, очень довольного человека стоявшего рядом. Подписи под этими картинками были стихотворными. Стихи про погибший урожай не помню, зато стихи про кукурузу запомнил:
…Но без всякого конфуза
Прёт и дует кукуруза.
Знай, растет и ночь, и днем —
Ей погода нипочем.
Стихи эти я запомнил со своего собственного чтения. Забавно, что за четверть века до Н. С. Хрущева какой-то составитель школьных учебников активно пропагандировал в нашей стране распространение кукурузы.
Приблизительно в это время или чуть позже меня заинтересовал толстая в строгом темно-зеленом переплете Библия. Русский текст я начал читать сравнительно легко, но смысл читаемого не доходил до меня. «В начале Бог сотворил небо и землю». Эти слова были мне понятны и показались знакомыми, вероятно, мама когда-нибудь говорила об этом. Дальше пошло хуже: «Земля же была безвидна и пуста. И тьма над бездною…». Это было уже малопонятно и немного страшно. Я перевернул несколько страниц. И прочитал: «У Еноха родился Ирод; Ирод родил Мехиаеля; Мехиаель родил Мафусаила; Мафусаил родил Ламеха…». Это сообщение повергло меня в полное смятение, но задумываться я не стал, полагая, что таким маленьким, как я, еще не следует читать такую важную книгу, и что я еще не дорос до ее понимания. Перелистав еще несколько страниц, я был ввергнут в полное недоумение от прочитанного и, убедившись в абсолютном несовпадении того, о чем читал, с той обстановкой, в которой жил, я с некоторой боязнью закрыл Священное Писание и долгое время к нему не прикасался.
* * *
До революции в Новозыбкове был единственный кинотеатр и назывался он «Модерн». Это было двухэтажное здание, главным фасадом выходившее на Базарную площадь, имевшее зрительный зал всего на несколько десятков мест. В конце двадцатых годов в нашем городе начали строить новый кинотеатр «Октябрь». На строительстве этого кинотеатра погиб наш родственник по маминой линии дядя Федот. Известие о кончине дяди Федота было первым сообщением о смерти, которое я имел возможность как-то осмыслить в полном его значении. Мама надела темное платье, повязала на голову под подбородок черный платок, взяла меня с собой, и мы пошли прощаться с покойником.
Он лежал под образами в чистой уютной комнате. Окошко, под которым было смертное ложе дяди Федота, было закрыто снаружи ставнем, другие два окна на другой стене были прикрыты занавесками. Закрытое ставнем окно над головой дяди Федота как-то очень определенно убеждало меня в том, что свет ему больше не нужен. Я не боялся его. Он был очень молодой и больше был похож на живого, чем на мертвого. Я смотрел на бледное лицо с закрытыми глазами, на причесанные темные волосы, на сложенные под покрывалом руки и мне не верилось, что этот неподвижно лежащий человек уже никогда не шевельнется, не встанет со своего ложа.
Всхлипывали женщины, кто-то читал молитву, горели свечи. На лбу дяди Федота белела бумажная смертная полоска с какими-то начертаниями. Меня удивило, что незакрытые покрывалом ноги дяди Федота обуты были не в туфли, а новые темного цвета тапочки.
Этим же летом мне довелось еще раз коснуться того непостижимого и неизбежного, что, как мне уже было известно, ожидает каждого кто живет на земле. Но одно дело просто знать об этом, и совершенно иные впечатления овладевают душой, когда воочию передо мной произошло событие, смысл которого для меня темен был и страшен.
В конце нашей улицы жила молодая женщина, у нее не было мужа, но ребенок был – маленький двухлетний мальчик, за которым присматривала бабушка. Этот мальчик умер. Об этом мне сказал Гейчик Масаров, парнишка лет четырнадцати или около того.
Он жил напротив нас. Он же мне и предложил пойти на кладбище посмотреть, как будут хоронить умершего мальчика. Идти на кладбище было близко, стоило только пройти через двор и огороды Макаровых, и сразу же можно было попасть на Богородицкую улицу, где и было кладбище. Кресты, памятники, какие-то маленькие каменные домики, ограды и много больших деревьев – все это для меня было ново. Но самое страшное, что я там увидел, это глубокая могила, куда должны спустить гроб с умершим мальчиком. Священник читал молитву, женщины держали под руки осиротевшую мать, рядом стояли разные люди, наверное, родственники и соседи. Когда опустили гроб в землю, мать упала на землю на краю могилы и бурно, с причитаниями, плакала. Кто-то хотел ее поднять, но одна бабушка сказала, не надо, пусть она поплачет. Гейчик взял меня за руку и мы пошли домой.
Долгое время не уходило из моей памяти все увиденное на кладбище. Не ушло и теперь. Но время и жизнь смягчает и как бы отдаляет от нас мучительные и горькие впечатления и, не стирая их из памяти, возвращает нас к восприятию иных светлых реальностей. А иначе просто нельзя было бы жить.
Гейчик, с которым я ходил на кладбище, был одним из младших сыновей многочисленной семьи Агея Петровича и Фроси Масаровых. Он был значительно старше и меня, и Феди, но как-то так сложилось, что какое-то время мы не то что дружили с ним, а как говорится, водились. Он был хромой, поэтому, может быть, у него и не было товарищей его возраста. Что же касается нас с Федей, то нас-то было двое и нам никогда не было скучно. А Гейчик нам нравился, мы его жалели, он был добрый и какой-то обиженный, хотя никогда ни на кого не жаловался. В школу он не ходил. Мы его спрашивали, почему. Он объяснял как-то странно: потому, что его «учителка» никогда не вызывает к до́ске. Так и говорил, к до́ске, а не к доске́. Гейчик очень хорошо лепил маленькие фигурки птиц, собак и лошадок. И мне и Феде фигурки эти очень нравилось, были они приятного зеленоватого цвета, тяжеленькие. Гейчик говорил, что он лепит их из глея. Мы не знали, что это такое, и он объяснил нам, что это особая глина и он один знает, где ее можно достать. Он говорил, что накопает много глея, налепит разных зверей, продаст их на базаре и купит себе новый картуз. Нам было очень интересно, как он все это будет делать. Но затея Гейчика ничем не закончилась. Он стал реже выходить на улицу и почти перестал общаться с нами. Как-то Федя спросил его, куда он подевал готовые фигурки, и он ответил, что побросал в колодец. Нам было жалко.
А Гейчика отец усадил рядом с собой на сапожницкую липку, чтобы он приучался к делу, а не болтался зря по улице. Наверное, это было правильно. Гейчик, или лучше сказать Агей Агеевич, стал хорошим сапожником.
* * *
Лето 1931-го года мне запомнилось необыкновенной, почти физически ощутимой благостью семейной жизни Я не помню, чтобы кто-то болел из нас, чтобы случились какие-нибудь осложнения бытового плана. Мама с папой никогда не скандалили, ни разу никто из детей не слышал от них грубого слова. Все шло в нашей семье спокойно и размеренно.
Мои впечатления от этого доброго лета дополняются одним воспоминанием. Откуда-то в нашем доме появилась небольшого формата, толстенькая, растрепанная малость и без обложек книжечка басен Ивана Андреевича Крылова. Первой и последних страниц в этой книжечке не было, бумага в ней была очень прочная, тонкая и совершенно пожелтевшая. Но что было замечательно в этой книге, так это то, что каждая басня была очень хорошо проиллюстрирована. Каждая басня начиналась с новой страницы, а выше названия размещалась маленькая, но подробная и очень красивая иллюстрация, выполненная с такими ювелирными, с такими мелкими деталями, что я и сейчас диву даюсь искусству художника, выполнившую такую тонкую работу. Это, бесспорно, были гравюры старинных лейпцигских мастерских.