Маленьких нас мама учила молиться. Мы – старообрядцы и крестимся двуперстным знамением. Богу молиться надо было так: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, прости и помилуй меня грешного». Это надо было три раза сказать и при этом три раза перекреститься. Это было нетрудно и мы охотно это делали по два раза в день, утром и вечером. Потом, когда мы сталь подрастать, это отошло как-то само собой под давлением всеобщего безбожничества и государственной борьбы с религией. Но в раннем детстве мы с братом молились, если только можно назвать молитвой то короткое обращение к Богу, которому учила нас мама. Мама говорила, что у всех есть свой ангел-хранитель, и когда человек совершает какие-то плохие, грешные дела и поступки, то его ангел-хранитель на небе плачет и убивается от горя, а если человек хорошие дела делает и не грешит, то его ангел очень радуется за него.
Осенью к нам приходила какая-то бабушка, ее звали Никоновна. Одетая во все черное, в длинной до земли юбке, она долго простаивала в зале перед иконами, шепча молитвы и перебирая сухими пальцами лестовку. Мама молилась рядом с ней. Потом эта бабушка пила чай и разговаривала с мамой. Я запомнил, как она сказала, что младенец тоже грешник: «Как только дитёнок переползет порог и скажет слово “бес”, вот он уже и грешник». Такое категорическое определение признаков грешности меня очень расстроило и напугало.
Я лежал на теплой печке, вспоминал строгую бабушку Никоновну и сокрушенно думал о том, что я уже безнадежно пропащий человек. Через порог я не то что переползал, но уже свободно перешагивал и слово «бес», к несчастью своему, говорил уже не раз. Я смотрел на желтый свет лампады, на лики святых, и меня успокаивало то, что мама всегда говорила, что Бог милостивый, что надо только покаяться в своих грехах и не повторять их, тогда Бог простит. Такая мысль меня обнадеживала, к тому же я еще немножко надеялся на моего ангела-хранителя, что он смилуется и заступится за меня перед Богом.
Вера нашей мамы была добрая, прощающая, и дом наш только украшался ее верой. Она никаким духом не была похожа на тех древне-старообрядческих старух, исступленных хранительниц старой веры, на тех женщин с Рогожской заставы, готовых покарать каждого, кто хоть в малом отступал от «канонов истинной веры». Я прочитал об этом много позже в мемуарной литературе о старой Москве. Мама наша была простой и общительной женщиной, она не чуждалась мирских развлечений, ходила с отцом и в театр, и в кино. Книг «светских» она никогда не читала и ее постоянным чтением были Святцы, Псалтырь и еще какие-то книги в темных кожаных переплетах, истлевших от времени, написанных на церковно-славянском языке. Имелась в нашем доме огромная книга Библия, отпечатанная на двух языках. Каждая страница в ней была разделена вертикальной чертой надвое, слева располагался церковно-славянский текст, а справа соответствующий ему русский. Эту толстенную книгу в нашем доме никто не читал. Отец особенной приверженностью к религии не отличался, он был обычным верующим человеком, вера которого под влиянием общественной антирелигиозной экспансии была довольно размыта. К тому же он удосужился быть выдвинутым на руководящую должность, что, конечно же, никак не увязывалось с преследуемой верой в Бога. В пору моей школьной учебы отец креста не носил, как и мы, его дети. Мама никогда не понуждала его к молитве. Но случалось, что отец становился на молитву рядом с мамой. Она, бывало, стоит перед иконой немного впереди отца, а он чуть позади и справа от нее, и я вижу, как отец отвлекается и пропускает поклоны. Мама, заподозрив его в отлынивании, время от времени поворачивается и посматривает на него, и тогда он, как бы спохватившись, включается в молитву, старательно показывая свой усердие, но через некоторое время опять начинает халтурить. Это случалось редко и в пору моего самого раннего детства. Обычно мама молилась одна. Основная молитва ее проходила в зале перед иконой Казанской Божьей Матери, после чего она обходила с недолгими молитвами перед иконами в других комнатах. В это время никто не мешал ей и не отвлекал ее. Говорили: «Мама молится».
Христианские праздники в нашем доме всегда отмечались и были истинным украшением нашего детства. Разумеется, мы, дети, не очень-то держали во внимании религиозную суть праздника, просто праздник нравился сам по себе. Праздник – это радость, обновки, вкусное угощение, особая доброта взрослых и, вообще, на празднике было всегда хорошо и красиво.
Окончательный разгром религии произошел к началу тридцатых годов. А до этого у нас в городе в некоторых церквях шли службы и люди могли ходить на молитву. В. И. Ленин еще в начале 1920-х годов приказывал грабить церкви и убивать священников, и мне не понятно, почему не расстреляли священника нашей церкви Рождества Пресвятой Богородицы. Этот батюшка приходил к нам то ли Христа славить, то ли еще в какой-то другой праздник. Он молился, размахивал кадилом, помню, что мне он подставлял свою руку и крест, чтобы я приложился. Рука у батюшки была веснушчатая, а крест золотой, на батюшке была надета золотая риза. Одетый во что-то темное, дьячок стоял у двери.
Изо всех праздников я больше всего любил Пасху. Случается, когда Пасха бывает ранней весной, когда еще лежит снег и очень холодно, но часто Пасха приходит на такое время, когда весна уже в полном разгаре, и все начинает зеленеть и цвести. Такую Пасху я и запомнил: до нее стоял холод, на улице было грязно, земля не просохла, а вот пришла Пасха, и стало все по-другому, зазеленела трава, на улице просохли стежки, защебетали птицы, и солнце поднималось высоко над крышами домов. Словом, праздник Пасхи и весна часто приходили в одно и то же время.
К Пасхе мама готовилась особенно ревностно, всем нам шила обновки, проводила в доме генеральную уборку, стирала, гладила, стряпала, пекла. Уборка дома начиналась с того, что отец выставлял из окон вторые рамы и уносил их на чердак. Мама начинала то действие, которое тогда у нас называлось «мыть хату».
– Федоровна, – спрашивала какая-нибудь соседка, – ты когда хату мыть будешь?
– Бог даст, начну в среду, а то за один четверг не управлюсь, – отвечала мама.
И вот начинался дым коромыслом. Дом разрушался, все сдвигалось со своих мест, что-то выносили во двор, все подвергалось мытью и чистке. За два дня мама успевала побелить во всех комнатах потолки, а на кухне побелить и стены, и печку, перемыть все скамейки, стулья и двери. Помыть все окна, перетрясти все постели, вымыть полы и расставить все по своим местам. Во всем доме не оставалось ни одного уголка, или чего-нибудь из мебели, не подвергнутого чистке и мытью. Вечером в четверг мама вешала на окна занавески и гардины, перемывала посуду в буфете, ставила тесто для куличей и занималась множеством других предпраздничных дел. Пятница уходила на выпекание пасхальных куличей, крашение яиц и на прочие домашние хлопоты. В пятницу вечером в преображенном доме перед иконами зажинались лампады. Церковной службы не было, даже капличка[3] была закрыта, и мама молилась дома.
Пасха не однажды описана в русской литературе. Особенно хорошо это сделано у Шмелева в его «Лете Господнем». Я не могу и даже не буду пытаться передать то благостное и теплое чувство вхождения в праздник, которое я испытывал в детстве, то мое восприятие праздника и участия в нем. Вроде бы я вот такой маленький, а для меня, как и для всех, создается обстановка присутствия при совершенно необыкновенном и чудесном событии. Осталось в памяти, как нарядный отец в зале христосовался с нами, стоящими в ряд детьми, и раздавал нам крашеные яйца. Потом мы христосовались с мамой.
Я помню, как в одно время в начале тридцатых годов отменили недели, и месяц делился на рабочие пятидневки, четыре дня рабочих – пятый выходной. Люди, сбиваясь со счета, теряли дни надели. Через какое-то время пятидневки заменили шестидневками. Будни и праздники смешались. Мне кажется, что был случай, когда Пасха приходилась на рабочий день.