Однажды ночью соседка пришла, чтобы разбудить нас и пригласить к себе. По телевизору показывали, как человек собирался высадиться на Луне, которая как раз светила нам в окно. Моя пьяная бабушка была уже на Марсе. Момент был ярким, но это меня не особенно впечатлило. В моем мире я уже исследовал всю Вселенную, и меня удивляло лишь, что по Луне только ходят.
Потом, однажды, мама объявилась вновь, так же неожиданно, как исчезла, и мы вернулись в Париж.
– 4 –
Мое пребывание в Аньере длилось всего несколько месяцев. Позднее я узнал, что мама была беременна. Отец хотел сохранить ребенка, а она – от него избавиться. Мама и так уже настрадалась с выкидышем, и ей не хотелось этот опыт повторять. Как обычно, спор закончился рукоприкладством, и мама оказалась в больнице с переломанными ребрами, изуродованным лицом и вспоротым животом. Вопрос о том, чтобы сохранить ребенка, больше не стоял.
После своего пребывания в Аньере я пообещал себе две вещи: никогда не поднимать руку на женщину и никогда не прикасаться к алкоголю. Сейчас мне шестьдесят, и я свое слово сдержал.
* * *
Мы вернулись на Севастопольский бульвар и жили в комнате площадью восемь квадратных метров. Ничего общего с огромной квартирой дедушки и бабушки на втором этаже. Наша комната для горничной располагалась на седьмом, последнем. У комнаты было два окна, на высоте моего роста. Они выходили на север, и крошечный балкон служил нам холодильником. Вдали, между двух зданий, можно было видеть краешек Эйфелевой башни.
Направо был оштукатуренный камин, увенчанный красивой дубовой балкой с глубокими бороздами; в своих воображаемых приключениях я часто укрывал за ней индейцев.
За ширмой слева скрывалась кухня, которой служила электрическая плита, установленная на деревянной доске. Над ней была небольшая антресоль, похожая на кепку, венчавшую кухню. Там стояла моя кровать. Я забирался туда по деревянной лестнице. Мама повесила занавеску, которую я мог задернуть, чтобы свет мне не мешал.
У нас не было ванной. Вода была на лестнице, а туалет по-турецки – с дыркой – в самом конце длинного коридора. Всякий раз, когда шел в туалет, я испытывал смятение: в коридоре было темно и грязно, и никого из соседей я не знал. В доме слышался какой-то странный шум, и я всегда боялся неприятных встреч: с крысами или волками… Вода на лестнице была только холодная. Чтобы умыться, нужно было наполнить кастрюлю водой и поставить ее греться.
Теперь у меня были два плюшевых медведя, большой и маленький. Большого звали Бадижон. У него на спине была деревянная дощечка, на которую я мог повесить себе одежду на завтра. Мне подарили его на Рождество – бабушка Маргарита, полагаю. Второго звали Пушок.
Я не знаю, где был в это время мой отец. Вечером я должен был переодеться в пижаму к ужину. Бифштекс рубленый с яйцом и немного пюре. Таким был мой ужин каждые два дня. После ужина мне разрешалось смотреть по маленькому старому черно-белому телевизору вечернюю передачу для малышей. Николя и Примпренелю повезло, что их было двое[12]. Звук был отвратительный, но я никогда не забуду песенку, что звучала в титрах, и звезды, которые продавец песка бросал в меня каждый вечер.
Мы жили почти в нищете, но это вовсе не доставляло мне страданий. Я обладал совсем немногим, но у меня было главное: мама. Это мои первые связанные с ней настоящие воспоминания, о ее повседневном присутствии. Она была дома по утрам во время завтрака и по вечерам во время ужина. Для меня это была почти новая жизнь, начало нормальной жизни. Если бы рядом был еще и отец, это была бы роскошь, о которой я даже не мечтал.
Мама не была особенно ласковой или заботливой, но она была рядом. Ее присутствие делало мою жизнь более приятной. Жила она мелкой работой. Рисовала какие-то шмотки для оптового торговца с улицы Сен-Дени и время от времени рекламировала одежду или была хостес в салоне кожаных изделий или автофургоне. Иногда находилась работа в салонах Франкфурта или Мюнхена. И тогда она отсутствовала целую неделю. Так я научился жарить себе яичницу.
В школе у меня было совсем немного товарищей. Это были исключительно «сукины дети», в буквальном смысле слова. И думали они всегда о какой-то фигне. О том, чтобы курить на задворках, воровать на стройках и драться, чем выказывали очевидную склонность к преступлениям. Тогда много говорили о «банде из Каира». Это не имело никакого отношения к Египту: речь шла о банде разбойников, лютовавших на улице Каир. Все мальчишки говорили только об их подвигах и мечтали на них походить. В сквере Гэте-Лирик, прямо напротив моего дома, мальчишки начали делать себе наколки с помощью стопорных ножей. Малабарскую татуировку постепенно сменили настоящие воинственные лозунги, смысла которых никто не понимал. Менее безрассудные делали себе ложные шрамы с помощью двух кусков кожи, склеенных крепким клеем, на которых потом рисовали швы.
В их портфелях валялись черно-белые порнофото, скрытые от матери деньги шли на покупку курева, выпивки и карамелек. Некоторые парнишки за несколько банкнот даже позволяли себя щупать старым господам, прямо там же, где промышляли их матери. Ничего из этого меня не интересовало. Однако я испытывал непреодолимое желание как-то скрасить одиночество, но что поделать, у меня ничего не получалось. Я тосковал по своей соленой коже, по загрубевшим ступням, и мне страшно не хватало моего осьминога – его присутствия, его привязанности, его дружбы. Мне никогда не было хорошо в шайке подростков. Жизнь уже сделала из меня одиночку.
В то время мною двигал лишь инстинкт самосохранения. Даже если выживание было изнанкой жизни. Я ждал следующего дня, лучших дней, знака, какого-то потрясения. И, наконец, однажды это случилось.
У нас был старый электрофон и три диска: Рэй Чарльз, Петула Кларк и Сальваторе Адамо. Я любил ставить пластинки. Не столько ради музыки, сколько из удовольствия манипулировать рукой и аккуратно опускать на винил головку звукоснимателя. Это рождало во мне чувство ответственности.
Однажды мать принесла домой новый диск на 33 оборота. Это был первый альбом молодого мексиканского гитариста, которого звали Карлос Сантана. Обложка представляла собой черно-белый рисунок, на котором была изображена голова льва, но, если смотреть внимательно, можно было обнаружить, что лев состоял из множества молодых чернокожих женщин. Картинка в картинке. То, что мы замечаем, не обязательно представляет собой то, что мы видим. Одно прочтение может скрывать другое, и вселенная одним махом распадается на две части: на тех, кто увидел льва, и тех, кто увидел женщин. Даже лучше: на тех, кто сам увидел женщин, и тех, кому их надо показать.
У меня было ощущение, будто я только что одним махом получил доступ к неизвестной части моего мозга. Той части, которой никогда не пользовался, во всяком случае сознательно.
Я поставил пластинку. Звуки джунглей и животных, которые постепенно преображаются, становятся ритмом, а затем и музыкой. Гитара вступает в джунгли как животное, как очевидность. Через несколько минут я обрел язык. Тот, который превращает буквы в слова, звуки – в музыку. Тот, который преобразует математику в образы, а образы – в эмоции. Я познал новый мир. Параллельный и бесконечный. Мир творчества. И уже скоро должен был научиться говорить.
1968
Мы вернулись в Валлуар. Отец открыл там ночное заведение. Соединив работу и удовольствие, он сэкономил на транспорте. Мама нашла небольшое помещение внизу, в Сетазе, и открыла блинную. Тетя Бельзик научила ее печь блины по рецепту своей матери, который та получила от бабушки. Бретонцы, они все такие. Я вновь стал ходить в школу в Валлуаре. Мой учитель изменился, но я – нет: все такой же отстой. Тогда я спрашивал себя, как это местные мальчишки могут так хорошо учиться в школе, целыми днями катаясь на лыжах? Оглядываясь сегодня назад, я полагаю: так получалось потому, что у них была семья и заботливые родители.