На острове была только одна дорога, которая поднималась к Хоре, деревне, что нависала над гаванью. Тропой служило русло пересохшего ручья. Можно было добраться до деревни на спине мула, за несколько драхм в местной валюте. Я поднимался туда иногда. Это был мой «большой выход». Я направлялся в город. Мама ходила там по магазинам, но никогда ничего не покупала. Что до меня, то я отчаянно искал в витринах игрушку. Игрушку, одну, неважно какую.
Вернувшись в Манганари, я вновь собирал свои камешки и деревяшки и строил воображаемые миры. Особенно мне запомнилась вылизанная морем галька, немного плоская с одной стороны и округлая – с другой. Она была большая, с мелкими серебристыми вкраплениями. Форма камня была настолько обычной, что я мог его представить в любых ситуациях. То он летел в бесконечном космосе, то преодолевал неровности местности, имитируя шум штурмового танка. В следующую минуту он превращался в болид на пляже, способный одним махом зарыться в песок и исчезнуть, как подводная лодка. Мое воображение не знало пределов.
* * *
Не думаю, что обладал особыми способностями, но это как мышца, которая стала гипертрофированной по двум основным причинам: из-за одиночества и отсутствия средств.
Одиночество ужасно для ребенка, это опасная тюрьма. Если он чувствует, что этот мир его не принимает, он создает себе другой и уходит в него, рискуя никогда не вернуться.
Мой собственный мир состоял из мурены, осьминога и камня. Этот мир меня защищал, поскольку благодаря ему я чувствовал, что существую. Мурена позволяла мне ласкать ее, осьминог меня обнимал, а камень заменял мне все игрушки мира. Я жил. Мой внутренний мир не противостоял миру взрослых, это был параллельный мир, и я прятался в него, как только чувствовал незнакомую боль в груди.
Ребенок не понимает, что такое одиночество или отсутствие любви, но он их чувствует. В моем мире я никогда не был одинок, там меня любили, и даже сегодня я чувствую, как осьминог нежно обнимает мою шею, в то время как у меня не осталось подобных воспоминаний об отце.
Был еще один мир, который мне особенно нравился. Мир мечты. Когда меня отправляли спать, это было для меня как отправиться в аэропорт. Я выбирал себе судьбу, воображаемых друзей, и приключение начиналось. В моем путешествии меня часто сопровождали животные, что представлялось мне логичным, поскольку в то время это был мой единственный круг общения. В моих мечтах они обладали даром слова. Случалось даже, в самом начале приключения, что я примерял каждому разные голоса, чтобы найти подходящий.
Сам того не подозревая, я уже снимал кино.
* * *
Возвращение в Париж было жестоким. Севастопольский бульвар. Меня определили в государственную школу на улице Дюссу, за улицей Сен-Дени. Двор там был забетонирован. Между стенами, по углам, росли четыре дерева. Их стволы были изуродованы за годы садистских детских игр, а земля вокруг стволов закрыта решеткой.
– Почему эти деревья в тюрьме? – спросил я у мамы в первый день, вернувшись из школы.
В глубине двора была общественная уборная. Нечто вроде ржавой железной плиты с желобом, по которому все стекало. Я привык писать, глядя на море, а теперь я это делал, упершись взглядом в стену.
Но самым шокирующим в той школе был шум. Двести учеников в закрытом дворе издавали больше шума, чем взлетающий Боинг 747. Я к такому не привык, и вечерами у меня в ушах звенело, как после посещения рок-концерта.
Еще одним непереносимым обстоятельством были ботинки. Я целых полгода ходил босиком и ботинки просто не выносил.
– Бессон, наденьте ваши ботинки!
Такой была первая фраза, которую произнес преподаватель, что призван был учить меня жизни. Это сильно напрягало.
Другие ученики воспринимали меня с большим трудом. Моя кожа была почти черной от солнца, волосы – белыми от морской соли, и единственное, о чем я думал, – о том, чтобы снять ботинки. Я определенно был не от мира сего. На меня смотрели как на чужака, и этот взгляд был убийственным. Чтобы это понять, это нужно пережить. Вместо того чтобы принять мою непохожесть и новизну, которую она привносила, я был отвергнут как пария.
Наше самолюбие заставляет любить тех, кто на нас похож. Тем не менее непохожесть – это то, что всех обогащает. В самом деле, я не мог обсуждать последнюю моду, но я мог бы объяснить им, как ловить морского языка и барабульку или как чистить перламутр. Но им было плевать, они не знали, что такое перламутр, и не хотели это знать. Они были уже отформатированы так, чтобы всегда оставаться в своей маленькой жизни. Я не умел толком ни читать, ни писать, но моя жизнь уже была богаче.
В первый день в классе учитель спросил меня, откуда я. И я гордо ответил, словно я там и родился:
– С Иоса!
В классе все животики надорвали от смеха. Они решили, что я шучу и что никакой город в мире не может носить такое нелепое название.
– Покажите нам на карте, – сказал учитель, сам думавший тогда, что Пелопоннес – это прилагательное.
Но на ламинированной карте, висевшей на доске, была только Франция. Тогда преп достал пыльную карту Европы и повесил ее на стену. Мне трудно было ориентироваться на таком обширном пространстве.
– А мы сейчас где? – спросил я наивно.
Преп вздохнул и своим толстым пальцем указал мне на карте Париж. Мои глаза зафиксировали столицу, затем я мысленно нарисовал путь, который мы с родителями проделали на машине. Мы проехали по Франции на юг до Марселя, проехали по Италии через Венецию, обогнули закрытую для въезда Албанию, проехали безводные земли до Афин, потом был паром. Прежде чем добраться до величественного Наксоса, мы миновали четыре острова. Иос скрывался за ним, и я робко указал это место на карте. Я был взволнован, вновь увидев мой остров, пусть даже на карте. Позади меня класс разинул рот. Если бы я указал на луну, эффект был бы такой же. В тот день я понял, что я в дерьме, и это надолго.
Каждое утро я выходил из дома 123 на Севастопольском бульваре и проходил пассажем Прадо, который выводил меня на улицу Сен-Дени. Там я встречался с несколькими приятелями из класса, которые ждали меня на улице. С восьми утра на тротуарах полно было женщин, которые выстраивались у своих дверей. Дамы были в шелковых цветастых платьях, и мне казалось, они из цирка. У них были слишком яркий макияж и слишком красная помада. Может, это уличные клоунессы? Признаться, я не совсем понимал, ведь было довольно рано для спектакля. Приятели быстро мне все объяснили. Они были явно в курсе, и большинство рассказывали мне о своих матерях. Я жил в единственном квартале Парижа, где выражение «сукин сын» было не оскорблением, но титулом. Как ни странно, остальные мальчишки были сыновьями копов. Такое положение дел служило поводом к постоянным взаимным оскорблениям. Уличным женщинам я очень нравился, возможно, из-за моей непохожести на остальных. Когда я шел мимо, они трепали меня по светлым волосам со словами: «Какой хорошенький!»
Признаюсь, я не оставался безучастным к этим знакам внимания и всякий раз испытывал маленькую радость, когда проходил мимо этих дам, чьи яркие наряды шокировали мое воображение. Они громко разговаривали, иногда пели, развлекали клиентов забавными танцами. Ничего общего с сегодняшним днем, когда подлые сутенеры вышвыривают на улицу самых обездоленных женщин на земле.
* * *
В школьном дворе обычно играли в клеща. Я так и не понял, откуда произошло название, но сама игра состояла в том, чтобы бросить об стену монету, чтобы она упала как можно ближе к стене. Тот, чья монета окажется ближе всех к стене, забирал монеты остальных. Единственная монета, которая оказывалась в моем распоряжении, – двадцать сантимов, которые мама платила мне всякий раз, когда я выносил помойку. То есть у меня не было необходимых средств, чтобы участвовать в игре, поэтому я мог только наблюдать, как играли другие.
Немного дальше, во дворе, некоторые играли в кости – конечно, те, у кого они были. Зато у всех было по несколько маленьких шариков, и мы ими тайно обменивались, как сокровищами.