Литмир - Электронная Библиотека

— Я? — вдруг задумался я. — Я врач. Терапевт. Правда, работаю фотографом.

На некоторое время мы умолкли. Из коридора сквозь стеклянные двери лился тусклый свет люминесцентных ламп. Холодильник отключился, потом запустился снова.

— И всё-таки что ты думаешь про музыкантов?

— Да ерунда всё это, — сонным голосом сказал Севрюк.

— Почему ерунда?

— Потому. Выборка слишком маленькая — раз. Устойчивой корреляции между насильственными смертями и успехом лично я не наблюдаю — это два. Хорошо бы, конечно, диаграмму составить, но и так видно. Ну в самом деле, что такого, если после смерти или ухода музыканта группа начинает играть хуже или лучше? Это значит только, что пришли новые люди, талантливее прежних, с новыми идеями, или что прежние взялись за ум. Часто же бывает, «если долго мучиться, что-нибудь получится». Опять же, скандал — лучший способ поднять популярность. Все хотят узнать, что сделал этот тип, которого зарезали, по сути, ни за что.

— А третье?

— Что — третье?

— Ну, ты перечислял: это «раз», это «два»… А третье?

— Третье… — задумался Севрюк. — Что ж, пожалуй, есть и третье. И даже, наверное, четвёртое. Ты хорошо знаешь историю музыки? Неужели ты думаешь, что в прежние времена люди вели… э-э-э… более здоровый образ жизни?

— Слушай, и откуда ты всё это знаешь?

Севрюк заёрзал.

— Я когда-то учился в музыкальной школе по классу балалайки, — с явной неохотой поведал он мне. — Знаешь, бывает, родители детей туда приводят. А я сам пришёл. Спел пару песенок, прочёл стихотворение — меня и взяли. Учился-учился, а потом вдруг понял одну вещь. Музыкант — это ведь не тот, кто умеет играть, а тот, у кого музыка звучит в голове.

— Звучит в голове?

— Ну да! Звучит, рождается… не знаю, как сказать. А я за те два года не смог сочинить даже самой простенькой мелодии из трёх нот. Не потому, что не по силам, — просто не дано. Я не слышу музыки в себе. Когда я это понял, я ушёл. Просто перестал туда ходить. Преподаватели никак не могли взять в толк, почему такой способный ученик вдруг взял и ушел, и все тащили меня обратно. Домой приходили, с родителями беседовали. Я пытался им объяснить — они не слушали. Даже не понимали, о чём я. Такая история.

— Как же ты тогда играл?

— Ну, как… Память хорошая, знал, на что давить…

— А зачем поступал тогда?

— Блин! Зачем, зачем… Играть хотел! И музыку любил. И до сих пор люблю. Так вот, о чём я… Вот возьмём, к примеру, джаз. В тридцатые-сороковые он был тем же, что рок в пятидесятые, а джазисты были такие же парни, как мы с тобой. Ругались, пили, кое-кто закидывался… Они даже были честнее, чем рокеры, для них не существовало границы между жизнью, смертью и музыкой. Паркер умер, играя. Монк уткнулся лицом в клавиши. Майлз Дэвис — знаешь, кто такой Дэвис? — так вот, он, смертельно больной, до самого конца сбегал из клиники в студию, чтоб записать «ещё одну» песню… А был ещё белый трубач Чет Бейкер, он и Дюка, и Гиллеспи затыкал за пояс. Тоже кололся, пил, за наркоту отсидел срок в тюрьме в Голландии… У него ничего не было, только труба и музыка, да ещё дочь, с которой он не виделся, но с каждого гонорара присылал ей денег. Он выбросился из окна отеля, когда какая-то урла украла у него трубу. Это, ты считаешь, тоже «жертва»? А до того? Думаешь, глухой Бетховен был счастлив? Перголези, который умер от туберкулёза в неполные двадцать, он тоже был счастлив? Или Моцарт? Его, конечно, никакой Сальери не травил — сам стукнулся в детстве башкой, потом всю жизнь мучился и от этого умер… А кто такой Чайковский — гениальный композитор или старый педераст, которого отравил папаша изнасилованного мальчишки?

Я не отвечал. Мне просто нечего было возразить. А Севрюк продолжал:

— А взять других людей искусства, например актёров, писателей… Думаешь, тут всё безоблачно? Как бы не так! Гоголь спятил, Достоевский тоже, Мопассан кончил жизнь в дурдоме. Ницше после двадцати пяти лет не мог уснуть без снотворного, а в тридцать пять тоже тронулся. Свифт в последние годы ни с кем не разговаривал. Филипп Дик в последние десять лет жизни записывал послания, которые ему диктовал «космический разум» (кстати, толстенная книжень в итоге набралась). Льюис Кэрролл и Ханс Кристиан Андерсен писали лучшие в мире сказки для ребятни, а сами были занудами и педофилами, обоих сдерживало только воспитание. Андерсен мечтал о счастливой семье, а сам за всю жизнь ни разу не прикоснулся ни к женщине, ни к мужчине, а детей боялся как огня. А сколько угробилось, повесилось, спилось… Эдгар По уторчался до смерти. Конан Дойль сидел на кокаине. Хэм пустил себе пулю в лоб. Вирджиния Вулф покончила с собой. Маяковский застрелился. Ян Потоцкий тоже застрелился, да не абы как — серебряной пулей. Есенин и Цветаева повесились. Мисима задумал военный переворот, а когда не получилось, сделал харакири, а писатель, между прочим, был гениальный… Да и сейчас, среди наших не всё гладко, уж поверь, я знаю, что говорю. У одного жена в секту ушла и сгинула, другой в политику подался и пулю получил, у третьего какие-то подонки сына похитили и убили… Ещё один известный писатель на счётчик попал и до того дошёл, что фамилию сменил и сейчас где-то в деревне прячется, чтоб братки его не кончили.

— За что?

— Уж не знаю за что. Такие дела. А сколько спилось — вообще не сосчитать. Так что рок-н-ролл тут вообще ни при чём, просто за всё приходится платить.

— А ты? — спросил я.

— Что — я? — не понял тот.

— Ты какую цену платишь за свои книги? М-м?

— Цену? За книги? — медленно повторил он мои слова и вдруг рассмеялся: — А ты глянь на меня. Глянь, глянь! Видишь дом на Канарах? Жену-красавицу? Гонорары мои миллионные видишь? Костюмчик от Кардена, банкеты-рестораны, толпу поклонников видишь? Кровать хотя бы видишь, а? Тогда не спрашивай меня про цену! — рявкнул он, впрочем тут же успокоившись. Я слышал, как он за стеллажом ворочается с боку на бок, поправляет одеяло, шумно дышит и сопит.

— У каждого своя цена, — пробурчал он напоследок. — Конечно, хочется порой и славы, и денег… Но вообще-то, мне пофигу, что думают о моих книгах.

— Так-таки и пофигу? — усомнился я. — Неужели тебе не хочется, чтобы твоя книга получила хорошие отзывы?

— Хорошие отзывы меня не радуют, — очень спокойно сказал Севрюк.

— Вот так раз! — опешил я. — А плохие?

— Плохие отзывы меня не огорчают.

— Как так?

— Ты попиши с моё — тоже приобретёшь иммунитет.

— Слушай. — Я повернулся на другой бок, лицом к книжным корешкам. — Тебе когда-нибудь приходила такая мысль, что всё, что ты делаешь, бессмысленно?

— С чего бы? — хмыкнул тот.

— Ну, просто! Живёшь-живёшь и вдруг однажды понимаешь: всё, что ты до этого мгновения делал, — полное говно! Понимаешь? Было у тебя такое?

Севрюк молчал.

— Знаешь, а пожалуй, было, — признал он наконец. — Давно уже, лет десять, наверное, прошло. Я бы и не вспомнил, если б ты не сказал… Да. Было.

— А как? Когда?

— Летом девяносто второго. Или девяносто третьего. Я в полях был…

— Это в экспедиции, что ли? — перебил я.

— Ну, вроде как. В экспедицию серьёзно ж едут, готовятся, а я так… в одиночку, ноги в руки — и вперёд. Я материал на курсовую набирал. Есть такая речка — Чекарда, приток Сылвы. Там обычно палеонтологи стоят. Они, вообще-то, посторонних не терпят — слишком много «чёрных копателей» в последнее время развелось, которые окаменелости на Запад продают, но у меня друзья там. Вот я весь июль и август там и просидел, в устье Чекарды.

— И что?

— Ну, там такой разлив, река раздваивается, а посередине остров. Круглый такой, ровный как стол. Его местные почему-то «Шотландией» называют. Прикол, да? В мезень туда коровы пастись ходят вброд, трава ровная, как подстриженная. Посередине ни куста, ни деревца, а по краям — огромные тополя, просто огромные! Штук десять, в круг. И каждому лет семьдесят. И вот я как-то в первых числах августа проснулся рано — в шесть, а то и в пять, уже не помню. Что-то не спалось. Вылез из палатки, солнце ещё не взошло, хотя светло уже. Туман над водой, тишина… И что-то меня торкнуло. Спустился к воде, взял плоскодонку, шест и двинул на эту Шотландию — туда минут пятнадцать по течению. Доплыл. Ни души вокруг, коров ещё не выгнали. Вообще никого, даже птицы не поют. На берегу туман, травы не видно, стоишь как в молоке по пояс… И вот прошёл я на поляну, в середину самую, встал там, башку задрал, как ёжик в тумане, и замер. Стою, значит. Под ногами трава, над головой ветки, посерёдке небо, по бокам деревья… Вот.

26
{"b":"70287","o":1}