– Ну, знаете… – выдохнул Сергей.
– Нет, не знаю, не понимаю. Просвещайте, воспитывайте, разъясняйте темным мужикам марксистское учение, проповедуйте евангелие… Да, да, на примере евангелия разъясните им сущность, правду социализма, поскольку Библия для них доступнее всего. А Леденеву предоставьте власть, военную, поскольку у него вот эти темные, животные в своих желаньях мужики уже два года как стоят за революцию и умирают за нее, за тот социализм, в котором ничего не понимают. А может, больше нашего, наоборот, – не умом, а нутром-с…
На улицах хлопали выстрелы, в стеклянной звени сбежистой воды, в копытном цокоте ревели, хороводились, толклись, навесив на руки торгуемое барахло, трясли перед носом собратьев бренчащими гроздьями жилетных часов, которыми сами себя наградили за храбрость.
– А отчего ж вы его так боитесь? – спросил Северин, когда они вышли на улицу.
– А вы нет? – усмехнулся Мерфельд. – А на вашем бы месте стоило. Вы ведь понять его хотите, заглянуть ему в душу. Я, знаете, однажды тоже попытался… ну, покороче с ним сойтись. Заговорил с ним о семье, о женщинах – не хочет ли он начать новую жизнь с новой женщиной. Так он мне сказал: еще раз заведешь об этом разговор – убью. И он не шутил. С ним страшно говорить о прошлом и о будущем. Представить страшно, чем он будет жить, когда кончится эта война. Ну разве что новой войной – со шляхтой, с англичанами, с японцами. В нем не то чтобы не осталось ничего человеческого, но человеческих желаний – в нашем понимании – любви, семьи, детей… он все это потерял. Да и не потерял, а именно отдал. Пожертвовал для революции. Вы думаете, много ему радости вот в этой его власти? Нет, власть – это невозможность никого жалеть, и первым делом собственное счастье. Ну и как же прикажете мне не бояться его? Себя, свою любовь не пожалел, а меня пожалеет?
Разговор оборвал вестовой, доложивший, что Северина ищет Сажин, просит срочно прибыть в атаманский дворец для описи экспроприированного «буржуйского имения». Сергей поехал с ним, раздумывая обо всем услышанном от Мерфельда, и вот очутился в заповедной пещере. В сиянии свечей отблескивали ограненные прозрачные и золотые на просвет, рубиновые, изумрудные, сапфировые камни, браслеты, медальоны, перстни, ожерелья, сгребенные в кучки, подобно куриным костям, скорлупе и лузге. Ковры из старых денег на полу. Столбы из золотых монет впритир друг к другу. Начальнику особого отдела Сажину не хватало лишь конторских нарукавников. Он и двое подручных бесконечно считали монеты и вели опись брошей, камней – пальцы были в чернилах, и в глазах уже тлела тоска.
– Вот, Сергей Серафимыч, моя золотая могила. Это ж сколько скопили на рабочем горбу, живоглоты, и то, верно, только остатнее, чего увезти не успели, – в Дону, наверное, боялись утонуть.
– Так что ж, это красноармейцы сами вам несут? – Сергей увидел уж не сказку, а воплощенное проклятие труда, как будто от всего очищенное вещество наживы, сгущенную до твердости металла душу чистогана, те пот и кровь, которые, как в алхимических ретортах, превращались в это золото.
– Эх, скажете тоже. А то будто не видите, чего они – сами. Перекинул через седло мешок и пошел. Женщин вон на свой счет одевают. Их бы всех поскрести – так еще ровно столько же будет. Мало, мало сознательных. Они ведь в своей массе рассуждают как…
– Слыхал уж: у буржуев взять не грех.
– Ну вот видите. Наше – значит мое, а до высшей идеи мало кто подымается.
– Ну а если тряхнуть, – сорвалось у Сергея. – Или что, притворимся незрячими?
– Эх, Сергей Серафимович, – вытянул Сажин страдальчески. – Тряхнуть – это знаете сколько вопросов? Кого тряхнуть? Геройского бойца, который своей крови не жалел? В чем же он виноват, если нам поглядеть на него через его босяцкую житуху? Он ведь, такой-сякой, поди, по десятому году батрачил с отцом и сытым отродясь себя не помнит. Вот он и понимает, что ежели прихватит золотой цепок да все его товарищи чего-нибудь возьмут, то вот оно и равенство… Так, сердечко, с бантиком… А-а-а! не могу больше!.. Пропало бдительное око революции! Ослеп я от этого блеска! Ну найди же ты мне ювелира, Соломин, я тебя умоляю… Вот и выходит, Сергей Серафимыч: судить по всей строгости каждого – с кем же останемся? Кого в бой вести? Леденев же и спросит: куда подевали людей? Первостепенная задача-то какая, – кивнул на повешенный кем-то плакат: рабочие, крестьяне и матросы вонзают штыки прямо в пасть безумно-пучеглазому дракону, обвившему чешуйчатым хвостом громаду фабрик, – и надпись внизу: «Смерть мировому капиталу!»
«Странный чекист. – Сергей пытливо вглядывался в простоватое, одутлое лицо, в запавшие, расщепами глаза, не выражающие ничего, помимо терпеливого согласия со всем идущим, как оно идет. – Какая уж тут твердость? Мять станешь – костей не найдешь. На горьковского Луку похож. Все видит – всех оправдывает и будто бы и прав кругом в своем неосуждении».
– А если не судить, – сказал, – а именно тряхнуть? Потребовать, конфисковать? Приказом по корпусу?
– А это вам второй вопрос, – пошли от уголков сощурившихся глаз смешливые морщинки. – Кто будет трясти? Какой-такой силой и властью? Что, взводом комендантским? Штабным эскадроном, который сам же больше всех нагреб. Над каждым часового не поставишь. Ну вот и остается воспитывать партийным словом. Может быть, у кого-то глаза и защиплет.
– А если Леденев прикажет?
– Он может согнуть, – признал особист. – Да только он ведь сам такой.
– Какой «такой»? – впился Сергей.
– Опять же сами видите, наверное, – уклончиво ответил Сажин. – На первых-то сутках, как город забрали, в кулаке всех держал, контратаки от белых стерегся, а потом распустил, отдал на разграбление город. Видит: изголодались бойцы – надо вознаградить, показать им свою справедливость. А не то, может статься, не пойдут они дальше, а если и пойдут, то уж невесело. Это, знаете, как в дикие времена – деревяшкам-то, идолам племена поклонялись: то дарами задабривали, то розгами, наоборот, секли, ежели эти деревяшки плохо им помогали. Вот нынче крестьянская масса навроде такого же идола. Стихия и есть, и комкор наш ее то сечет без пощады, то, как видите, наоборот. Знает, где придавить, где ослабить, чтоб и дальше была она, масса, как глина в руках. Его ведь не только боятся, но и любят еще. Без любви на войне ничего и не сделаешь.
«Ну что ты будешь делать? – засмеялся Сергей про себя. – И тут не винит и не судит. Не судит, но и не оправдывает».
– А не подымить ли нам, Федор Антипыч, на улице? – сказал в расчете на иную степень откровенности – наедине.
– Э-э, нет! – засмеялся Сажин. – Пока вот этого всего не перечту, права уж не имею покидать помещение. И вы, кстати, тоже, Сергей Серафимыч. Под вашу подпись и никак иначе. Вон он у Соломина в глазах какие черти пляшут. А, Соломин? Вот эта вот подвеска грушей, поди, на целый пароход потянет. Давайте уж считать, товарищ военком. Вот ведь какая штука-то обременительная – совесть.
Сергею сделалось тоскливо до удушья. Он все забывал о своей безотменной повинности – скреплять личной подписью и карманной печатью все приказы по корпусу, все акты, все описи, – и власть подтверждать, запрещать, арестовывать была ему мучительна, как университетский курс юриспруденции посредственному гимназисту, не говоря уж о моральной стороне вопроса: судить и оценивать тех, кто и старше, и умнее его. Эх, с какою бы радостью он поменялся местами с любым здешним взводным, да хоть и с Мишкой Жегаленком…
А еще он надеялся вскорости выйти отсюда и добраться до госпиталя: там она обитала, только раз им и виденная, совершенно необыкновенная девушка, Зоя – из жизни ли, из снов ли, как будто не могущая принадлежать вот этому воюющему, кочевому миру, но и неотрывная ото всех этих ожесточившихся, грубых и наивных людей. Хотелось увидеть ее – и поверить, что она не приснилась ему.
И вот он сидел при свечах в зашторенной комнате и с той же отупляющей тоской, с какой перебирал пшено и гречку вместе с матерью когда-то, пересчитывал сотни червонцев, смотря на них сквозь призрак ее оцепенелого в усталости, но все равно бесконечно живого лица, такого чистого, что даже взглядом к нему больно прикоснуться, а уж выдержать взгляд этих глаз… И вместе с тем такое чувство, будто он, Северин, ее знает давно, даже рос с нею вместе, и только подойдет к ней – она его немедленно узнает, будто пробудившись, и тотчас же они продолжат как будто бы оборванный на полуслове разговор, шутливый, со взаимными насмешками и чуть ли не возней, обвальными падениями в снег, в котором затеряешь валенок иль варежку. В лице ее было обещание счастья, того, что смешно назвать счастьем, ибо девушка эта явилась Сергею его же собственной душой, которую в него пока что не вложили.