– Сдачи не надо, – сказал он с сочащейся сарказмом вежливостью.
Неторопливо пройдя мимо меня, Отум вышел на улицу. Колокольчик позвенел ему на прощание. Мы с девушкой стояли неподвижно, словно два дерева, которым вздумалось прорасти прямо сквозь пол магазина. Ее взгляд уперся в камень в моей руке. Я смущенно убрал камень в карман, и он тяжело скользнул вниз, натянув ткань.
– Забудьте, – произнес я через силу и, уже повернувшись к двери, смущенно добавил: – Извините.
По моим щекам, лбу и носу медленно расползался жгучий жар, будто я включил конфорку и наклонился над ней.
Снаружи магазина Отум лениво рассматривал свои острые ногти. Миико вытянулся столбиком, как суслик.
– Идем дальше? – осведомился Отум, карикатурно поднимая брови.
Как будто у нас был выбор, идти или не идти. Мы вытащили все из пакета и разделили ношу на троих. Я был действительно счастлив, что мы уходим подальше от магазина (и что ничего серьезного там не стряслось, не считая того, что Отум подтвердил своим поведением самые мрачные из моих предположений).
Каждые двадцать шагов Отум начинал ржать, и в эти секунды меня охватывала готовность убить его едва ли не большая, чем возле двери магазина.
– Камень, может, выбросишь? – давясь от смеха, напомнил Отум.
– Оставлю на всякий случай, – откликнулся я с прохладцей.
– Конечно, – легко согласился Отум. – Кто знает, когда еще пригодится. Но с кем – можно предсказать. Только смотри, чтобы под его тяжестью с тебя штаны не свалились.
Губы Отума задрожали в очередном приступе смеха. Миико подавленно молчал. Я надеялся, что и Отум наконец заткнется, но ждать от него милосердия все равно что ждать песен от рыбы.
– А что, – продолжил Отум, – ты бы так легко вмазал мне булыжником по затылку?
– Давай проверим? – хмуро предложил я. – Встань передо мной и отвернись.
– Какая храбрая детка, – восхитился Отум. – Но мы и без проверок знаем, что я тебя живьем в землю закопаю, да?
Да, я это понимал. С каждым очередным глупым смешком Отума у меня в горле все выше поднималась тошнота. Мне было действительно все равно, что сейчас я выгляжу слабаком, и я пошел быстрее, убегая от его голоса.
Где-то час, полтора (раньше у меня были часы, но они разбились в драке с Отумом) я шел на расстоянии от остальных. В голове шумело, будто я приложил к каждому уху по большой морской раковине.
5. Пальцы
На меня навалилась страшная усталость, и я тащил рюкзак уныло, как столетняя черепаха свой опостылевший панцирь. Голова налилась пульсирующей болью, глаза жгло, будто в них песка насыпали – что было близко к истине, потому что в воздухе мошкарой носилась легкая мелкая пыль. Я не видел ее, но чувствовал, осевшую тонким слоем на моем лице. Мне уже хотелось, чтобы снова начался дождь и прибил пыль к земле. Откуда она вообще взялась?
Миико было еще хуже, чем мне. Он не решался на нытье, но его глубоко несчастный вид говорил сам за себя.
День уходил не спеша. Как дым, вокруг нас стягивались сизые сумерки. Отум может хоть никогда не знать усталости, но спать-то ему нужно? Он быстро шагал вперед, думая о чем-то своем, и даже если бы мы с Миико рухнули на асфальт и остались лежать, он бы не остановился.
Прошли ночь и день, как мы покинули Рарех, а казалось, что не меньше недели. Когда весь день пялишься на асфальт впереди себя, время течет медленно. Набухающие тучи делали вечер особенно мрачным. Они походили на медленно наливающиеся фиолетовой мутью свежие синяки. Не самые приятные ассоциации, но все мои мысли сейчас были неприятны и лишь усиливали головную боль, уже переползающую на зубы.
Миико надоело дрожать, и он натянул свитер – темно-зеленый с серыми полосками. Раньше это был мой свитер, потом он стал узковат мне в плечах, но хрупкому Миико пришелся как раз впору. Он никогда не согласился бы взять что-то новое, только то, что, как он считал, мне уже не нужно. «Благотворительность» ему претила – у него была своеобразная гордость, вечно угнетаемая и болезненная. Мне внезапно и с живой отчетливостью вспомнилось, как он сидел у меня на кухне и смущенно доедал со сковородки холодные макароны, не позволяя их разогреть.
Интересно, заметила ли мать мое отсутствие? Не обязательно.
Странно, но, уйдя вот так, ничего не объяснив, не попрощавшись с ней, я не испытывал даже тени сожаления. Я не мог представить, что когда-либо буду скучать по матери. Не то чтобы я ее ненавидел. Я вообще ничего к ней не чувствовал. И все же сейчас пришло какое-то давящее ощущение. Я вспомнил ее серое лицо, на котором любая возникшая складочка, казалось, оставалась вечной морщиной, ее глаза, смотрящие устало и пусто,
(я боялся ее взгляда; но я осознаю это)
шаркающие звуки ее шагов.
Конечно, я не собираюсь бросать ее навсегда. Она моя мать, в любом случае. И она старая. То есть не старая по возрасту (я не мог вспомнить, сколько ей – тридцать девять? тридцать восемь?), но все равно старая, изношенная, выцветшая, как застиранное платье, которое никому не нужно и валяется, смятое, на дне шкафа, собирая на себя комки пыли.
Я представил, как мать возвращается домой с работы – она медсестра в единственной в нашем маленьком городе больнице; все время, сколько я помню, сидит в одном и том же тесном кабинете, пахнущем пыльной бумагой. Вот она отпирает входную дверь и делает шаг в темноту. Нащупывает выключатель, бросает сумку на заваленную всякой ерундой полку в прихожей. Затем сбрасывает туфли, проходит в гостиную, садится в кресло и включает телевизор – что для нее почти равносильно исчезновению, потому что перед телевизором ее отчужденность достигает максимума. Даже если она вспомнит обо мне через час-другой и крикнет (в действительности уже не мне, а моей опустевшей комнате) что-нибудь вроде: «Сделай себе на ужин бутерброды!», отсутствие ответа ее не насторожит.
(нечеткие очертания ее, разлившейся по креслу как что-то бессильное и едва живое, как… как грязь. Голова слегка запрокинута и застыла в этом положении, руки безвольно лежат на подлокотниках. Я рассматривал свою мать как сквозь камеру, в приближении, фрагментарно. Вот ее пальцы – некоторые ногти длинные, некоторые обломаны и коротки)
(Меня тошнило от прикосновения ее рук. Это точно не то, о чем я когда-либо буду рассказывать в моих историях)
Конечно, если она все-таки заставит себя приготовить ужин и так и не докричится до меня с кухни, она поднимется в мою комнату. Однако крайне сомнительно, что она станет возиться с ужином. Она почти ничего не ест в последнее время, стала худая, как жердь. Иногда я готовил для матери что-нибудь, но еда подолгу простаивала нетронутой, и в итоге ее съедали мы с Миико – если к тому моменту моя стряпня еще не пришла в негодность.
Я тяжело вздохнул. Мягкий, осторожный взгляд Миико протянулся ко мне сквозь темнеющий воздух – прозрачная ниточка между нами, тонкая, как паутинка. Эфемерность этой связи удивляла после того, как мы были так неразделимы в прошлом. Сначала как друзья, потом как двое людей, еще более близких.
– Отум, куда мы идем? – крикнул я. Сколько раз я сегодня задавал этот вопрос?
– Я говорил.
– Торикин – это брехня. Я даже сомневаюсь, что мы движемся в верном направлении.
– Меньше знаешь – крепче спишь.
– Ненавижу избитые фразы.
– Тогда заткни уши, чтобы не слышать себя самого. А лучше заткни рот – тогда и мы не будем тебя слышать.
Можно было и не начинать этот разговор. Хотя одно для меня прояснилось каким-то образом: я убежал потому, что должен был бежать, вырваться из дурного сна, в котором я жил до прошлой ночи (я определился – дурной сон – там, здесь – реальность: в сумраке и холоде, в камнях, покалывающих мои ступни сквозь стертые истончившиеся подошвы, даже в слабом запахе моего пота). Но, кроме этого, мне нужен был Отум. Не Миико, Отум.
После таких мыслей вообще больше ни о чем не хотелось думать.
Темнело так, словно в воздух, как в воду, по капле лили черную краску, пока не стало черным-черно.