– А сама чем занималась? Как жила?
– Я? – Люба сглотнула. – Ну… работала. Скучала.
– По кому?
– По маме, наверное. А может, по тем временам.
– А от меня-то чего хочешь?
Люба растерялась.
– Я же вам писала: мне замуж надо, за Федю.
– Зачем? Любишь его?
– Конечно, люблю, – слишком поспешно выпалила Люба. – Иначе зачем бы я к вам пришла?
Евпраксия пожала плечами и переспросила:
– Значит, замуж? Уверена?
– Да.
– Ладно, будем работать. Доставай.
– Что доставать? – не поняла Люба.
Колдунья посмотрела на неё как на дуру.
– Волосы, ногти. Что принесла, то и доставай.
Люба растерялась:
– Федины?
– Ну не твои же.
– А у меня нет.
Евпраксия вытащила из кармана колоду и начала перетасовывать.
– Ничего, в следующий раз принесёшь. А пока посмотрим, что карты скажут.
Люба послушно кивнула. Толстые пальцы колдуньи проворно летали над столом, перекладывали карты с места на место, ловко переворачивали, масти мелькали, сменяя друг друга, и всё это казалось непонятным фокусом, в конце которого артист улыбнётся и начнёт раскланиваться, а единственный зритель зааплодирует.
Но Евпраксия не улыбнулась. Она раздвинула руки, осмотрела усыпанный картами стол, как полководец поле боя, и кашлянула.
– Что там? – тихо спросила Люба.
– Пока ничего хорошего. Но шансы есть. Ты не переживай, мы его заставим на тебе жениться. Не он первый, не он последний. Знаешь, сколько у меня таких было!
Открыв сумочку, Люба достала несколько купюр, положила на потёртую плюшевую скатерть и выскочила в коридор. Из-за полуоткрытых дверей огромной коммуналки высовывались древние старухи, качали головами, шевелили белыми губами, а Люба всё шла и шла. Её манил свет тусклой лампочки в дальнем конце коридора, там должен быть выход. Гулкое эхо её шагов било в развешанные по стенам металлические тазы, как в барабаны, и Люба невольно выпрямила спину: нет, она больше не будет так унижаться, с неё хватит!
Автобус тащился по пустынным улицам, Люба ехала на перекладных: ей не хотелось спускаться в шумное и многолюдное метро, где нужно держать лицо и выглядеть прилично. А тут можно встать у задней двери, отвернуться к стеклу и никого не видеть. Долгий весенний день никак не кончался, солнце лениво катилось к закату, но слишком медленно.
Пока Люба шла от остановки к дому, смотрела на окна: кое-где уже зажёгся свет, но в её квартире было темно. В прихожей она сбросила туфли, крикнула:
– Федя, ты дома?
И сама себе ответила: «Конечно, дома. Где же ещё». Он, как всегда, сидел за кухонным столом – тихий, молчаливый.
Люба налила воды, большими глотками выпила полстакана и села напротив Феди.
– Знаешь, где я сегодня была? – и не дожидаясь ответа, начала рассказывать.
Про скучного Олега с его дачей, про колдунью Евпраксию, про свою давнюю мечту выйти замуж за Федю, про развод родителей, про тёмные окна квартиры.
– Я тебе не говорила, но я же тебе письма писала! Два года, каждый день. Сейчас покажу! – Люба выбежала из кухни, вернулась с пачкой бумажных прямоугольников, бросила их на стол.
– Вот, смотри! Это о тебе, о моих чувствах! – Она схватила первый попавшийся, развернула, начала читать вслух.
– А вот это послушай! А это! – Люба вытаскивала из вороха писем листок за листком, перемешивала их на столе, раскладывала рядами, как будто гадала на картах – так же, как колдунья Евпраксия, – чтобы увидеть главное.
От резкого взмаха руки опрокинулся стакан. Вода растекалась по исписанным страницам, и ровные чернильные строчки таяли, как будто стирая прошлое, уничтожая Любину неудачную любовь, смывая следы её унижения.
– Молчишь? Да сколько можно! Ну скажи хоть что-нибудь!
Люба схватила Федю за плечи и встряхнула. Ничего не изменилось.
Она отошла к окну. Солнце наконец доползло до горизонта, и в жидком сиянии фонарей мельтешили чёрные фигурки: люди спешили домой после рабочего дня, к своим семьям, в уютные гнёздышки за освещёнными окнами. Из-за угла выполз длинный автобус, открыл двери, и на тротуар высыпалась новая порция счастливых обывателей, которых ждут дома. Некоторые шли по двое, по трое. Люба поморщилась: в груди заныло, и эта боль была хуже, намного хуже и противнее, чем зубная.
Люба замычала, не открывая рта, помотала головой, но боль не отступала. Тогда Люба взяла со стола нож, подбежала к Феде и с размаху ударила его в живот. И ещё, и ещё. Она била снова и снова, пока не обессилела и не выронила нож на пол. А потом опустилась на корточки, оперлась спиной о стену и завыла, подняв лицо к потолку.
Порыв ветра распахнул форточку, смахнул со стола письма и завертел в воздухе кусочки поролона и ваты. Изрезанный в клочья плюшевый медведь сполз со стула на пол и застыл, уставив тусклые пуговки глаз на Любу.
С ветки фикуса на подоконник упал пустой кокон. Маленькая белая бабочка неуверенно взмахнула крыльями, проползла по стволу вверх, оторвалась от опоры и улетела прочь.
Люба встала, вытерла глаза бумажным полотенцем, высморкалась. Сгребла мусор с пола: размокшие письма, останки игрушечного медведя из Луна-парка – Федин подарок. Взяла телефон и позвонила отцу.
– Папа, я приеду.
Юлия Комарова. Петрикор
1
– Пап, у меня дежурство сегодня, много операций. Но я с твоим лечащим созвонился, прогноз хороший.
– Вот и не приходи сегодня, тебе самому надо отдохнуть, ты и так каждый день меня навещаешь. Я сам погуляю… Пока могу сам.
Серое больничное небо можно сравнить разве что с небом на кладбище, во всяком случае, оно точно не предвещает начало хорошего дня. Завтра операция. Заменят сустав – стану железным человеком, буду бегать, как новенький. А сегодня можно ещё пройтись по институтскому парку медленными ногами, пошуршать опадающей листвой, как в детстве.
Хотя в детстве было совсем по-другому. Даже холодный затяжной дождь приносил радость – лужи, резиновые сапоги, смешной серый дождевик. Тогда казалось, что надеваешь плащ-невидимку: сливаешься с общим пейзажем. Серое небо, серый дождь, серые стволы деревьев, серый незаметный ты. Только листья под ногами ещё не утратили своей боевой пушкинской раскраски – очей очарованье! И шуршишь по этому красочному ковру серенькой мышью: шур-шур-шур, красота!
А сегодняшние дети – бегут по аллее с огромными разноцветными ранцами, в ярких курточках. Смеются, загребают листву и посыпают друг друга. Я тоже хочу! Медленно наклоняюсь, поднимаю с лавочки тонкий листок – зеленоватый в серединке, жёлтый с оранжевым по краям. Умеет природа нарисовать узор на прощанье. Зачем это ей? Чтобы ещё грустнее было расставаться? Чтобы захлестнуло уныние, затянуло в водоворот городских тёмно-коричневых грязных стоков?
***
Жена от меня ушла в такой же тусклый осенний день. Не к другому. В монастырь. Это случилось не вдруг: тянулось с рождения сына. Сначала у неё случилась депрессия, потом она начала ходить в храм, ей стало легче, и я обрадовался. Зря. Она стала отдаляться, ушла в веру или в себя – не знаю, но однажды ночью я попытался её обнять, а она как всегда в последнее время резко отстранилась, но не стала говорить про грех, а призналась, что уходит в монастырь.
Мы почему-то задержались в тот год на даче, всё никак не могли решиться, собирались переезжать на следующих выходных. А пока ездили на работу на электричке. Дольше, конечно, но зато золотая осень была в самом разгаре, и можно было любоваться пёстрой красотой каждый день. Я чувствовал, что переезд всё изменит. И вот тем утром мы стояли на платформе, усыпанной листвой, она повернулась к куполу деревенской церквушки и начала креститься и класть земные поклоны. Сыну было три года. Он испугался и попросился на руки. Я взял его. Хотелось уткнуться в его мягкую макушку и плакать. Но как я мог? Мужчины не плачут. И я боялся его напугать ещё больше.