Мина Уэно
Повести
Патефон
Утро
Патефон играет, неспешно бороздя старой иглой дорожку пластинки, хранящей секреты всех своих предыдущих владельцев.
Сквозь громкое потрескивание, такое радостное сердцу, такое приятное слуху, доносится пение аккордеона – столь живо, что воображение тут же рисует меха, растягиваемые умелыми руками.
Песенка льется поверх старой, давно потерявшейся во времени, далекой мелодии. Но здесь, в ее мансарде, она не чувствует себя чужестранкой.
Ее аккомпанемент созвучен деревянным полам, на которых вытерся лак, дверям, с которых кусками отваливается краска, старенькому пузатому холодильнику, время от времени вздрагивающему и урчащему с мелким дребезжанием металлических ножек, низенькому серванту с резными узорами на потрескавшейся древесине и шкворчащей на чугунной сковороде яичнице.
Патефон выставлен на подоконник окна, выходящего прямиком в ее крошечный сад. Есть свои преимущества в жизни на крыше – все пространство перед окном можно засадить петуниями и розами, настурциями и мышиным луком.
Готовую яичницу Анна выкладывает на голубую глиняную тарелку. Та несовершенна, как и все в ее доме, как и сама хозяйка: на обведенном темной глазурью боку щерится скол, словно выкроенный кусочек или щербинка между зубами улыбающегося человека. Но это и делает вещи особенными. Среди множества и множества одинаковых тарелок эта – одна-единственная. Та, которую Анна уверенной рукой взяла с полки в гончарной лавке.
Она по обыкновению раскладывает у подоконника обеденный столик – всего-то столешница, прикрепленная к стене, и одинокая ножка под ней, – снимает с холодильника табуретку и, с наслаждением вдохнув свежесть осеннего утра и плывущие над крышей звуки музыки, пронизывающей мир сквозь толщу лет при помощи простой тонкой иглы, наконец принимается за завтрак.
Нет ничего лучше, чем принимать пищу, наблюдая, как покачиваются на ветру деревья над бульваром, как ветер метет листья вдоль тротуара, а те подлетают и опадают, завихряясь желто-рыжим хвостом. Как солнце, яркое и не замутненное ни единым облачком, встает над крышами города, лаская и согревая каждого, кто, как она, подставляет щурящееся лицо под его теплые поцелуи.
И самое любимое ее времяпрепровождение – смотреть на людей. Спешащих ли на работу или праздно шагающих, выгуливающих ли собак, прогуливающихся, перекусывающих на ходу свежей выпечкой из булочной на углу, крутящих педали велосипедов, ведущих детей в детский сад – все это дарит ей ощущение тихой, размеренной жизни и счастья. А в такой погожий день каждый запримеченный ею горожанин будто сам светится радостью от встречи нового дня, напоенного золотом листвы и солнечным светом.
Анна собирает последние кусочки желтка мякишем белого хлеба и отправляет в рот.
Свой хлеб она печет сама. В старой электрической духовке, нутро которой черно от застарелого жира, но почему-то именно в ней тесто превращается в самый вкусный хлеб из того, что она пробовала.
Теперь черед за чайником.
Он у нее эмалированный. Местами. Должно быть, был когда-то дивно расписан, но сейчас рисунок едва проглядывает сквозь почерневшие пятна. Зато воду кипятит исправно, выпуская прямую, завораживающую тенью на стене струю пара прямо к скошенному, залатанному не единожды потолку.
Вернувшись к столику и патефону с кружкой горячего чая, Анна продолжает глядеть теперь уже поверх крыш домов, куда-то вдаль, пытаясь рассмотреть на синеющем небе тайный знак или, может быть, начертанное для нее одной знамение.
Каким будет этот день? Каким – этот год? Какой выйдет ее жизнь?
У неба ответов нет. А значит, и у нее тоже.
Анна прихлебывает, стараясь не обжечься, и ловко переставляет иглу на другую песенку – ту самую, любимую. И пока звучит очередная строчка, она успевает между глотками одними губами подпевать ей.
Взгляд скользит по панораме города, пока не находит в ней единственный изъян. Но весьма заметный. Черную, глянцевую прямоугольную коробку многоэтажного дома, воткнутую нерадивым застройщиком сбоку от их старенького четырехэтажного домишки.
До чужих респектабельных лоджий ей по диагонали рукой подать и, если бы те не были всегда наглухо закрыты и не сверкали бы на солнце тонированным глянцем, возможно, она бы уже свела знакомство с новыми соседями.
А так Анна лишь равнодушно скользит по дому взглядом. Как по монолиту или воздвигнутой в честь безликого триумфа колонне.
Когда с поздним завтраком покончено, она складывает столик, убирает табурет на холодильник, уносит патефон в жилую комнату и закрывает ставни, заперев те на с трудом ходящий в пазу шпингалет.
А затем, оживив перед зеркалом челку и отряхнув от крошек платье, – любимое, коралловое в мелкий рябой цветочек и с белым воротником, – Анна берет ключи, подхватывает с крючка в прихожей сумку и выходит из квартиры, скрипнув на прощанье расстроенной ее уходом дверью.
Вечер
Колокольчик над входной дверью нежно звенит, когда в булочную заходит очередной посетитель.
Анна приветствует Эмиля улыбкой из-за прилавка, укладывая свежий, еще теплый хлеб в бумажный пакет для дамы в бордовом пальто.
Эмиль занимает один из трех столиков. Его спешит обслужить Нора.
За окнами уже сгустился сумрак, и вдоль улицы зажглись желтым светом узорчатые фонари. В их свете все становится похожим на картинки из детской книжки.
Эмиль машет ей рукой, когда Нора ставит на его столик чашку горячего шоколада и тарелку с пирогом со шпинатом – как обычно. Друг без слов показывает рукой на стол: мол, не посидишь со мной? Но Анна лишь качает головой с мягкой улыбкой, и он достает книгу и начинает неспешно листать страницы, потягивая то и дело свой напиток.
Ей по душе, когда кто-то из посетителей остается вечером посидеть прямо в булочной. Для этого и были устроены эти три плетёных столика. Просто все так торопятся по домам после работы, что не хватает времени спокойно насладиться местной выпечкой.
А Эмиль иногда остается. Сидит, всегда один, читает, смотрит в окно, мнет в руках ни в чем не повинные листы, когда задумывается. Случается, болтает с ней и Норой, когда нет покупателей. Особенно любит беззастенчиво прихвастнуть, но Анна на это лишь смеется, и Эмиль не обижается.
Он уходит за час до закрытия, вслед за Норой, которой приходится добираться до работы из другого района. Анна с грустью осматривает опустевшее помещение. Хлеба, пирогов и булочек на полках осталось совсем немного.
К закрытию, как обычно, спешат пенсионеры, живущие по соседству, чтобы раскупить остатки со скидкой. Вместе с деньгами они по привычке щедро одаривают ее комплиментами и добрыми пожеланиями.
Закрыв лавочку в девять вечера, Анна ненадолго задерживается под сенью высокого клена. Его покрасневшая вперед всех остальных деревьев на бульваре крона скрывает от нее свет фонаря. И оттого ей кажется, что она попала в необыкновенное рыжее облако, соткавшееся вокруг нее, чтобы прогнать прочь холод и ночь.
Мимо еще спешат прохожие: кто-то припозднился с работы, кто-то вышел на вечернюю прогулку. Анна торопится успеть к овощной лавке по соседству с булочной – купить себе ягод и послушать, как продавец распекает власти за битые тротуары, а потом в сырную – за головкой мягкого, с белой плесенью сыра.
Мансарда встречает ее протяжным скрипом двери и куда более тонким и оттого кажущимся детским скрипом половиц.
Анна ужинает, сидя с ногами на диване. По телевизору показывают старую мелодраму, и, несмотря на то, что герой с героиней не могут быть вместе, от финала у нее остается ощущение чего-то светлого, неуловимого.
Погасив в доме огни, она перед сном открывает ставни и заглядывается на полную луну. Та повисла над городом, светлая и чистая, яркая, как прожектор. Задумавшись, Анна тянется к патефону и заводит его на той песне, что так пойдет этой ночи, чтобы она летела над крышами, тихая и громкая одновременно.