Мы танцевали под «Кинг Кримсон» и «Тэн-си-си». Мы млели в темноте под лед-зеппелинскую «Лестницу в небо» и арию Марии Магдалины из «Христа». Мы скакали под «перплов», слейдов и пинков. Иногда мы снисходительно разминались под ABBA и никогда под демократов.
С тех пор мальчики изрядно поглупели, а девочки помолодели, постройнели и посимпатичнели. И все танцевали под Давида из Аукциона. И пел Давид по-русски:
Рыбка плавает в томате,
Рыбке в банке хорошо.
Что же я ядрена матерь,
В жизни места не нашел?
О-о-о-о-о-х-х!
Мы танцевали под музыку тогда, они танцуют под слова сейчас. Впрочем, этим разница и исчерпывалась, механика процесса и его физиологическая подоплека остались те же.
Попсовый мальчик говорит что-то на ухо колготочной девочке, а рука его будто невзначай соскальзывает с ее плеча на талию и еще ниже. Девочка запрокидывает голову, хохочет, эволюций руки решительно не замечая. Игра, правила которой известны всем.
— A вот этого не на… — проговорил я и осекся, подумав: «Собственно, почему бы и нет?»
За пухлыми губками оказались острые зубки и шустрый язычок. Не скажу, что было неприятно. Смущали лишь фиолетовые кинжалы у горла на затылке. Сердчишко колотилось. Теперь не я танцевал, меня танцевали.
Вокруг одобрительно считали:
— Десять, пятнадцать, двадцать…
— Триста… Пятьсот… Даешь рекорд!
— Миллион!
Кто-то похлопал меня по плечу.
— Слышь, мужик, остынь. Ажно взопрел весь. Слышь, че скажу! Твоя-то, кажись, тут где-то…
Я дернулся, и кинжалы вонзились в затылок. Я рванулся и взвыл от боли. Я вырвался, посмотрел по сторонам и увидел то, чего не видел раньше.
Вероника. Десять, двадцать, тысячу раз тиражированное лицо. Вероника в вареной юбчонке, Вероника в бананах, Вероника, к кому-то льнущая, Вероника, от кого-то отбивающаяся, Вероника смеющаяся над кем-то и Вероника, над которой смеется кто-то.
Вика. Ника. Вера.
Я схватил за руку ближайшую Веронику, и она с готовностью повернула ко мне улыбающееся лицо, знакомое до затерявшейся в левой брови родинки.
Я шагнул к ней, но пухлые губки сложились в трубочку и втянули воздух. Вихрь подхватил меня и понес туда, откуда я только что вырвался. Фиолетовые ногти зажали сигарету, услужливо загромыхало кресало, глубокая затяжка, задержка дыхания, а потом меня выдохнули через нос вместе с аккуратным сизым колечком.
— Вот теперь лети. Фу-у-у!
Я никуда не полетел. Мне некуда было лететь. Я стоял на месте, а моя голова делала семьсот семнадцать тысяч девятьсот шестьдесят четыре оборота в секунду. А вокруг стояли вероники.
Но я же знаю, что Вероника одна! Которая из этих?
— А ты в сердце загляни. В нем ищи корень, — посоветовали косоворотки.
20
Дождь начинается с капли.
Лучше бы они вообще не имели лица.
На улице:
— Девушка, милая девушка, как вас зовут?
— Вероника.
— Вы позволите взглянуть на ваше сердце?
— Отвали.
На скамейке в парке:
— Девушка, вам не скучно?
— Теперь скучно. Проходи, не засти.
Первая дюжина меня отшила, и я понял, что все делаю не так. Слишком спешу, слишком робею, и в глазах ясно читается, что именно мне нужно.
Первая удача стоила мне трех дней осады, двух коробок конфет, бутылки шампанского по ресторанной цене и пачки «Мальборо». Первая удача обернулась поражением. Я держал сердце на ладонях и чуть не выл от досады: не то. Еще три дня я пытался втолковать это Веронике, с ужасом ожидая, что шоколад кончится и опять начнутся слезы.
На третьей дюжине сформировался свод правил:
— не спешить.
— не медлить.
— не молчать.
— делать паузы.
— говорить обо всем, кроме главного.
— ничего не обещать словами.
— обещать все, но не словами.
— не просить.
— брать, но так, словно делаешь одолжение.
Я разработал проникновенно-внимательный взгляд.
Я раздобыл всепонимающее-усталую усмешку.
Я сочинил пять гладких и пять колючих историй, которые проговаривал бархатистым обволакивающим голосом.
Я купил коробку иголок для проигрывателя и два ящика пластинок «Алан Парсонс проджект».
Началась работа. Скоро я очень удивлялся, если в середине Последней песни на второй стороне («Старый и мудрый») не видел протянутого мне сердца.
Совсем негодные я возвращал немедля. Если же замечал хоть одну дорогую мне черточку, оставлял.
Я отчаялся найти морс и хотел составить его из капель. Это титанический труд, сродни старательскому: из горы пустой породы вымыть несколько драгоценных пылинок. Попутно выяснилось, что Вероники совершенно лишены инстинкта самосохранения. Чем больше скапливалось у меня сердец, тем больше было желающих. Очередь выстраивалась на три квартала. Пришлось отказаться от музыки и историй. Соседи были очень недовольны шумом на лестничной площадке, но после трех минут общения со мной готовы были согласиться даже на установку парового копра у себя под дверьми. Зато очень довольны были таксисты: вероники не скупились и оплачивали дорогу в оба конца, частенько забывая сдачу.
Иногда у меня собирались друзья, и я отдыхал, уютно устроившись в глубоком мягком кресле. Мы курили, пили кофе, слушали музыку и говорили обо всем на свете от экзистенциализма до прогрессирующего в некоторых странах амбидекстризма. Приятно пообщаться с людьми, читавшими «Я и Оно», «Гиту» и «Миф о Сизифе».
Но однажды ввалился какой-то тип в расстроенных чувствах, с дрожащими губами и дергающейся щекой, вырвал меня из любимого кресла и заорал, брызгая горькой слюной:
— Где она?
Я был спокоен. Я был само спокойствие, к подобным инцидентам я уже привык и спросил своим глубоким бархатным голосом:
— Кто тебе нужен, друг мой?
— Вероника!
— Вероника или вероника?
— Вероника! Моя Вероника!
Глупец, он думал, что Вероника может ему принадлежать!
— Ее здесь нет.
Ее здесь в самом деле не было, но парня мне стало немного жаль, хоть он и забрызгал мне всю рубашку. Я отдал его на попечение случившимся здесь вероникам, сменил рубашку, подошел к зеркалу, чтобы повязать новый галстук. Я повязал галстук, проникновенно-внимательно посмотрел в зеркало и всепонимающе-устало усмехнулся. А из зеркала проникновенно-внимательно смотрел на меня и всепонимающе-устало усмехался Марк Клавдий Марцелл, я собственной персоной.
21
Итак, дело сделано.
Я видел занесенное копье, но не обернулся. Знал: не осмелится. Трус, размазня, тряпка. Не осмелится. И оказался прав.
Светофор после зеленого мигнул желтым и опять зажег зеленый.
Таксист не пикнул, выслушав невыгодный адрес, развернулся на перекрестке и погнал по осевой. На чай я ему ничего не дал.
Маленькая ладошка в моей руке была холодной, почти бесплотной. Я едва сдерживался, чтобы не сжать ее до хруста, до крика, до подтверждения: я здесь, я живая, я рядом.
Я привел Веронику домой. Замок с подхалимской готовностью щелкнул за нашими спинами. Вероника вздрогнула и тихонько вздохнула. Или всхлипнула?
— Часы. Стоят, — сказал я, чтобы хоть что-нибудь сказать. — Заведи. Пожалуйста.
Она подошла к часам, подтянула гирьку, толкнула маятник. От громового тиканья мне заложило уши. Маятник раскачивался, но стрелки были недвижны. Без пяти пять.
— Что-даль-ше? Что-даль-ше? Что-даль-ше?
Я не знал, что ответить часам, не знал, что дальше.
Я шел, чтобы дойти, бежал, чтобы добежать, летел, чтобы долететь, покрылся неуязвимой броней, чтобы победить. Ясно видел цель и сам стал средством ее достижения. Стер в кровь ноги, но дошел, обломал крылья, но долетел. Порвал ленточку, и приз был в руках.
— Что-даль-ше? Что-даль-ше? Что-даль-ше?
У нас был свой язык, и на вопрос «чапить бум?» было принято отвечать «бум-бум».