– Боль кака-т…
– БОЛЬ-ШЕ-ВИ-КОВ.
– И слово-т чудное!
– Чудное, да со смыслом, видать…
– Им больно, хилйна гнетёт, жить на светушке белом невмочь, да? Как и нама туточки? Да? Чё молчишь, Трофимуш-ка? Молвь!
– Намякни хуч…
– НЕ НАМЕКНУ ВСЮЮ ПРАВДУ БЕРИТЕ! БОЛВШИНСТВО ИХ, – НАС, ТО БИШВ, БА-ЛБШИ-НСТВО!! А ОТСЕДА И НАЗВАНИЕ ПОШЛО: БОЛВШЕВИКИ, МУЧЕНИКИ! ГОЛБІТББА… НУ! ЛЮД РАБОТНВІЙ И БЕСПОРТКОВВІЙ – ВОТ КТО MBI ЕСТВ. ВСЕ КАК ОДИН. А ШТО, НЕ ТАКО РАЗИ? А ЕЖЛИ ТАК, ЕЖЛИ ТА-АК…
Из самого сердца Трофима, тихого, мудрого словно выпросталась и взошла надо ними, бедовыми, Истина многозначная… и зачалось-заколыхалось нечто в зыбке призрачной, не в сумерках уже, но в измерении особом, ином, в юдоли предвечной, высокой… – да, да, была то она, тая правда народная, выстраданная. Будто разжались кольца удушающие, спали оковы пудовищные, шагнула по-первой, но решительно и бесповоротно надеждушка в души христианские, православные… И как от гласа вещего, гласа божьего вздрогнули мужики…
– ЛЕНИН – ГЛАВНВІЙ БОЛВШЕВИК, НАШ С ВАМИ ИС-ТИННБІЙ ИИСУС.
– Так грят же, Бог терпел и нам велел? А? Трофим!
– Даже сына свово не пожалел, от креста не спас!..
– ИИСУС С КРЕСТА С МОЛВБОЙ К ОТЦУ НЕБЕСНОМУ ОБРАЩАЛСЯ, БОЛВШО, ХОЧА И ВЕДАЛ: ВОСКРЕСЕ! А МВІ НЕ ДЕТИ БОГУ, – РАБВІ БОЖВИ, ВО ОНО КАКО. СЛОВЦО-Т НИКУДА НЕ ДЕНЕШВ! ИЗ ОДНОЙ КЛЕТКИ, ДА НЕ РАВНВІ ДЕТКИ! ДА И НЕ КЛЕТКИ – ИЗ КЛЕТИ-ПОДКЛЕТИ МВІ!.. ЧТО БОГ? И ЕСТВ ЛИ ОН? А МВІ ТУТОЧКИ, ВОТ ОНИ!
УЖ КОЛИ БОГ С ВІН А ЕДИНОРОДНОГО НЕ СПАС, ТАК ДО НАС ЕМУ НАПЛЕВАТЬ ПОДАВНО.
В булыжной недвижности мужчин, в строгом, солидарном их молчании, в слитности эдакой, что зримо, плотно проступала скрозь кромешность сущеземную туго-крепко сдвинутыми плечами могучими, позами ажно скульптурными, выразительными, в чём-то ещё русском, родном, веющем, исходящем от них, прямо-таки выпирало наружу родство – родство братнее, неписаное, но имеющее место быть, единение подлинное, надолгое; печать гнева, скорбей и восторгов грядущих угадывалась на лицах, схороненных мглою фиолетовой поздней для завтрашних алых зарниц… Да-да, определённо была она, читалась, как с листа, эта чеканная, лиховая печать, выражение сложное, смешанное на обличьях-ликах, в положении тел, в общей воле праведной, святой по своему, по мужицкому канону… И уж вовсе не казалось, а действительно виделось: в немигающих, прикованных к открывшемуся свету Фаворскому, что в словах Бугрова сиял, глазах людей веслинских забитых кипела-клокотала, наливалась огнищей ответной всечеловеческая, единая, на алтарь Добра и Зла приносимая и в минуты сии самые нарождающаяся клятва: отмстить, растоптать, добыть и выложить на коленочки крохотные… За ради будущности, Счастия и Жизни… О, равенство, о, тепло любови, теплынь судьбинушки настоящей, не в дёгтях мазанной! Запрокинь голову: в провалах туч – звёзды, звёзды… Сколько их? Кому достаётся блаженный ропот-свет из далей заколдованных? Нешто напрасно льётся-струит из глубин всетемных мерцающий ливень? И завтра, завтра же поутру, в который раз потопнет явь в жиже-грязи, пропадине, ась??? И вновь – мордолупы, издёвки, вновь голендуха, мор, сизифов пот казённого труда, боль, боль, БОЛЬ… БО-О-ЛЬ нылая, нескончаемая, поратая боль-за-глотуха. Доколе терпеть-та?!!
Шальной, чистый свежак – трепет крыл ветровых! – ворвался в Кандалу Старую, расколол-раскрошил прежние призраки и миражи, ошпарил судорогой. Тотчас обновилось кругом-вокруг. Ибо неистребима вера, вечна надежда, славна душа наша – твоя и моя. Из камня через боль-голь – к солнцу рукотворному к звёздонькам потихоньким-махоньким, за своею, синею, сирень путеводною! Всю жисть. Э-эх, слов не жалко русских, да токмо вот кабы по писаному получалось! Увы…
Забрехали псины на подворьях, тугой, нервной струной вдарил ветругана завыв – враз проснулся бор, прочухался, размять чтобы затёкшие рученьки-ноженьки, вволю нашу-меться да и вновь отойти – на боковую… Разлилось окрест сладчайшее медуниц жужжание – потревоженное напоследок и подвинулась к деревеньке ледяная, неугомонная журчайка Игринка, впадающая за горизонтами дремучими в Лену: вплела в стройный хор засыпающих голосов беззаботный свой. Неугасима, неувядаема жизнь! И такой огромадный, неразъёмный, противоречивый мир, ИХ МИР, цвёл, пел, дышал, заливался колокольчиками-цикадами, заглядывал в души, стучался в сердца… в бессонные человеческие сердечки и сердца падал с надзвёздных врат ли, из былиночек тутошних, из Бог весть чего ещё, то пульсирующего звонко-немо, то обмирающего позатайно… и такая несказанная благодать царила повсюду, заполняла поры, клеточки Бытия, что не по себе делалось как-то, что граничило это и с чудом, но и с кощунством сразу – ведь семьи Ивана Зарудного более не существовало. И тогда чёрный полог ночи с вкраплениями редких, одначе крупных, особенно дорогих звёзд стал будто бы чернее… и тогда жутко, скорбно прижалась к плоти животворящей мира вековечного тишина траурная, густая… и до утречка самого не пожелала расставаться с ним…
Что утро? Всё одно! Недаром молвится: хвали утро вечером, днём не сеченый! У Бога простор, а в людях теснота-а… И до утра ещё дожить надыть!
Голые, злые ветры не за семью горами-долами хлёстко рвали, теребили бубен тайги, но она стеной непролазной заступала дорогу им, не поддавалась напорам внезапным, берегла ЭТО МЕСТО… Зной вытек давно – вместе с угастими лучами изник и было даже как-то знобко, муторно сидеть на завалинке – поёживались мужики. Да и то правда: не столько от прохлады мурашки повыскакивали, сколь от нервного возбуждения, напряга, что ли…
– Погодье завтра – хуч аукай, хуч пали, но ужо раз стёжки да лазины поразмоет, то и заплутать – тьфу! Немудрено. Пиши пропало! Слышь, мошкары скока – сроилась, урчит-не угомонится, ядри-тя… Хватит, большо!
И, по заказу? утра не дождавшись, началось: сперва редко, словно раздумывая, с неохотцей, тяжёлыми, влажными бусинами, расползающимися по лицу, зябко за ворот стекающими, дробно зашелестела подстега, а потом, во вкус войдя, окатный хлынул дождище, вмял в землю, не просохшую от вчерашней мороси окаянной, и всю в подтёках грязных муравушку, затарабанил по крышам, окнам капелью пречистой, по лужицам, образовавшимся быстро, зачмокал нелепо… отозвался в бесконечности чернильной далей, самим же собою размытых, успокоение дарующих, ровным шумком, который единственно нарушил (в пределах, ему отпущенных!] печальную, горестную тишину… Шумком, будто выходящим наружу из диковинной, размеров необъятных морской раковины… И вдруг треснул мир надвое, чудовищно прорычал гром и из рокота этого – не наоборот! – выполз полоз огненный: задержалась дольше обычного молния вспышная.
Разбрелись по домам мужики, крепче прежнего пожав друг другу на прощевание руки. Опустел завалинок. Лишь одиноко, тускло догорал под кустиком чей-то недокурок – «бычок». Вода ещё не попала на него, щадила, вот он и тлел, долго-долго, красновато, светло, изнутри озаряясь, в себе самом черпая силу, возвращая и волнуя память…
Наутро… Что наутро? Небо – заспанно серое, чахлое, глядеть не на что. Глянцевито, сочно вырастала в тумате рыхлой, по низу стелющейся, словно из тёса мокрого тайга – точёная, чернотная. Смачно чавкала под ичигами сляча… и только воздух, о-о, воздух поражал, пьянил студёной, духмяной благодатью! Его было много, больше обычного, взахлёб, он забивался, лез в ноздри, в грудь просился, потоком живительным, неохватным вливался в лёгкие… – дышите мною, люди-и! и такими же чистыми, звонкими будьте.
И хозяйка «надёжного» Тамара Глазова вывела обессиленного Ивана Зарудного на подворье – пущай «глонёт». Она уже вторую неделю прятала его у себя, жалеючи, выхаживала, разумеется, строго-настрого запретив старшому своему, Толяне, даже заикаться о том, что в «ихний» дом Трофим Бугров ночкой мутной-глухой варнака приволок – именно что приволок болезного. Затягиваться-не затягиваться, но кровянить перестали раны гордолюбивого бунтаря, недаром что «ведьма» за дело ейное взялась: окромя слов заветных, заклинаний всяких да зелий – бр-р! (в Старой Кандале Бугров-старший один знавал за Тамарочкой дар сей – колдовать-ворожить; дар, доставшийся «по наследству» от Акулины покойной – вот та оставила опосля себя тёмную память, смутную память… умирая же, передала умение своё, что-то таинственное, жуткое, Тамаре, тогда ещё в девках бегавшей…), окромя молитвочек истых пустила в ход травы-коренья целительные, отварами потчевала да настоями многолетними, набравшими силу живительную, словом, врачевала непревзойдённо, знахарка поневоле!