Впереди – она это ясно видела теперь – широко, по-хозяйски ставя обутые в чёсанки ножищи, ломился её (ой, ли?) Кузьма, сам-один и какой-то разобалдевший, чумной до невероятия – таким она его раньше не знавала. Отчаянное, ухарское и вместе досадливое, хуже – затравленное сквозило во взглядах, которые он поминутно бросал по сторонам. Читалось Тамаре: опростоволосился ведь и ка-ак! Надо было случиться такому!.. Не сумел тайну заманную от сторонних ушей и глаз схоронить…
А дело в том было, что незадолго до дня сего… предрокового в нехоженых дебрях таёжных, где в скрадке сиживал, селезниху ль выцеливая, по другим каким охотничьим надобностям, чудом-случаем неслыханным, образом невиданным знашёл-обнаружил Кузьма самый на свете белом дорогой крушец, быть может, одну-единственную под луной прямо наружу из земли бьющую вперемежку с самородками бессчётными меснику. И это в заболотистых в целом краях! Диво дивное! Пласт тот, по всему судя, (глаз у Кузьмы намётанный, зря, что ли, с приисковыми дружил-якшался!) необъятных размеров был, отливал далече-обок жилами цветно-мутными и на месте том, как водится, ничегошеньки почти не произрастало. Самое же изумительное: почему до него, до Кузьмы, сезам сей сказочный никто не отворил? Век живи – век вопросы ставь и восклицания.
Ещё же раньше в очередной раз к Аникиной пристал с ухаживаниями незатейливыми, а та – шлея, что ли, под хвост попала?! – возьми да брякни:
– Ж-женишок! Гол, как сокол, а туды ж мне…
Обиделся не на шутку тогда Кузя наш. Словом, одно к другому вышло всё. И вот теперь, нынче, в этот день вруцелётный, такой спозаранку пригожий, решил вновь к Марьюшке податься, счастьице наведать, попытать счастья-то! Глядишь, и подфартит. В амурных, правда, напевах не шибко искусен был, одначе и падать в грязь лицом не собирался – орлом глядеть станет, проболтаться не проболтается и от своего не отступит. Линию мужицкую-молодецкую справно гнул и впредь гнуть думку держал. Но когда от ворот поворотом запахло, проговорился, не сумел вовремя язычок прикусить. Она, Марьюшка, даже бровью не повела – эк, мол, тебя разобрало с кладовой злата несметного, ну-ну, завирай дальше! Тут бы Кузьме и остановить словесный поток бурный, ан, нет! Равнодушие, безразличие, а главное – неверие девушки зацепило не на шутку. Попытался было не обращать на них внимания – характер не позволил. И тогда выпалил в сердцах:
– Его тама тьма тьмущая! Ага-а! Валом под ногами! Бери не хочу! Показать могу.
Размахивая лапищами, задыхаясь, слюной брызжа, разве что не заикаясь, горячо, сбивчиво зашептал Марье об открытии потрясительном, умопомрачительном своём. Последняя слушала с большим сумнительством и даже разочарованием. Головой не качала, но размышляла примерно так: «Мели, Емеля, твоя неделя… Бредовые вести да будущей невесте… Видать, и впрямь тебе, Неверии, ни на грош веры… Да ты уж часом не того… Не зря парни наши не дюже с тобой водятся – здравствуй и прощевай покудаво!!.. Пожалуй, и мне, красавице писаной, не след спешить с замужеством, а то ненароком и ошибиться могу на всю жизнь!..» А может, и не думала она такое, зачем зря напраслину на человека возводить?
Он же тем временем разорялся:
– Куча цельная, да что куча?! Тыщи куч, кучищ тыщи!! Насколько глаз хватат… Бери не хочу! Иди за меня. Не прогадашь ведь! Всласть заживём! Да я… да мы… таперича… токмо б честь по чести вышло всё…
Рисовал картины их будущей совместной жизни, уносился в мечтах от сегодняшней яви, грезил, грезил, а она, «Марьюшка» свет Аникина, в ответ серчала желчно, чем-то нехорошим, язвительным наливалась, наливалась, вдруг как оттолкнёт зло ухажёра, да как выпалит:
– Тебе поверь!
Сказала – отшила.
– Вот те хрест!!
Побожился истово.
– Да ну-у?! Слышь, ма!
На взглас дочерин в сенцы вышла тихая, с лицом измочаленным женщина:
– Чево тут сумерничаете? Идить внутрь.
– Милёна-т мой что грит! – К мамаше подалась. Стремительно в ухо обсказывать стала, о чём минуту-другую назад Кузьма проболтался. Блаженное недоверие запунцовело на болезненно-бледном, кротком лице матери, складки кожи чуть заострились, губы готовы были вот-вот разомкнуться…
– Клянусь, не лгу!! Тютелька в тютельку правда всё! Как на духу.
Заполошно троекратно вновь перекрестился… рванул…
– Охолонь, оболонь. Заходь в комнату, зятёчек, – посторонилась, давая тому пройти – раз ужо здесь…
Звенела ранняя моха, тихо-тихо сделалось вдруг в мире. В большой, чисто прибранной горнице с печкой, с закутом восседал за столом сам глава семейства Аникиных с приготовленной уже стопочкой смородиновки. С одной стопочкой, для себя, любимого… а повод – поди ж ты – нашёлся и повод: будущий зять припожаловал!
– Гостю плеснёшь, нет? – Марья вынула из шкапа ещё пару рюмашек… – вот завсегда ты такой. И впрямь для себя… Лишь бы самому себе хорошо сделать, до других и делов нету!
– Цыц, тоже мне…
Короче, кромешную тайну Кузьмы спустя час-другой семейство Аникиных от и до знало. Ну, и зачесались языки, не без того. Аникин-старший – доподлинно известно – под смородиновку заводным становился и тако-ое сбрехнуть мог, что никакому барону Мюнхгаузену не приснится! Хм-м, языки-т, оне как? – попервой чешутся-чешутся, затем развязываются, ты их – на узелок, потуже, так ведь и вовсе заплетаются! Митрофан Степаныч Аникин под доглядом жены-сатаны обмыл новость Кузину, хмель в ём взыграл не на шутку, развёз по утряночке, вот и не утерпел мужик: хмелюга бродит – без сапог водит! Вышел покурить-освежиться, да и стал трезвонить на всю ивановскую! Скапнула ещё годиночка – и старокандалинские до мелочи подробнейшей знали о находке случайной, бесценнейшей. Стали по-одному, по-двое возле дома Аникиных околачиваться, собаку из себя выводить, в окошко распахнутое бесстыже зыркать да подъелдыкивать:
– А шо, Кузь, сватать – так и хвастать!
– Про золотишко, небось, наврал с три короба?
– Поделился бы, сам же гришь: на всех хватит!
– Большо, не жадный!!
– Марья нонче не иначе мильёнщица!
Терпел-терпел Кузьма, ненавистно поедая глазами будущего тестя, что из дурного теста, окно-форточку закупорил наглухо, перед этим отнекнувшись и отчихвостив рьяных-не пьяных… да без толку: кишка тонка оказалась ли, иное что – антипод жабе наружу выполз?.. Смех и грех: раскололся под орех! Вчистую! Такое зло за грудки взяло, такое накатило бесшабашие, позеленел аж, крякнул, раздухарился…
– Не петушись, охолонь! – Вдругорядь призвала к спокойствию, рассудительности тёща завтрашняя, произнесла это и положила сухую, тонкую руку свою на кулачище натруженный-сжатый гостечка дорогого – Скажи: разыграть всех надумал, вот, мол, и разыграл!!
Как бичом стеганула. Переполнила чашу терпения и без того хрупкую.
– Да я… щас… мигом…
Подскочил к окну – зашторенному им же, – вновь настежь его… уткнулся во взгляды многочисленные, разные: суровые и завистливые, с надеждой вялой-припрятанной и сочувственные, злые, с ехидцей и нагло-требовательные… Уткнулся, как в стену каменную. Стушевался было… на мгновеньице… И…
Видать, так устроена душа человеческая, – рассмеялся заразно-не заразительно, лужёной-то своей и басищем на-гора выдал:
– Да-а, с вами каши не сваришь! Добра ентова, и то правда, всем хватит, да ещё останется!
Кисло, остро на Марьюшку посмотрел…
– А ну, за мной! Покажу дорогу, утру носы фомам неверующим! Знал бы, что вот так обернётся, какой-никакой шмат сковырнул бы: вот, мол, глянь-ко, родной! Дык хто ведал, ась?
…швырнул, захлёбываясь, давясь невысказанным чем-то, разудало, сплеча зипунишко латанный-перелатанный и скрылся в глубине дома, чтобы через секунду-другую появиться на порожке, в зипунчике, кстати, и шеметом вон из деревни, в сторону вырубки…
Сколько помнил себя, ни одна живая душа ему не верила. Словно кто призорил, сглазил. А попробуй, мил человек, поживи, коли тянется за тобой с лет ранних ноша сякая. То-то и оно-то!
…в сторону вырубки, за которой стенищей кладеной надвигался лес. Откуда прыти столько? Мужики, бабы – за ним. Пацанва сопливая также увязалась было, но чей-то грозный окрик «Куды?!!» окатил душем холодным сорвиголовы и, взбрыкивая, улюлюкая, горохом по кручепажине рассыпалась, обратную дорогу мигом нашла.