«Конечно, преувеличивать значение единого тайного центра в событиях 1917 года, может быть, и не стоит, тем более что сами события развивались отнюдь не по масонскому сценарию»[227], – пишет знаток вопроса Брачев. Масонство, действительно достигнув пика своего политического влияния, сразу же оказалось в кризисе: количество лож в России за время пребывания у власти Временного правительства сократилось с 40 до 28–29[228]. Политическая ситуация развернулась таким образом, что политика перестала быть уделом избранных «братьев». К тому же политические разногласия разорвали и масонскую среду. Кадет князь Владимир Андреевич Оболенский жаловался: «Вражда между братьями в это время была настолько сильна, что я, например, состоя председателем одной из петербургских лож, не мог созвать после Февральского переворота ни одного ее собрания, ибо члены моей ложи просто не могли сесть за один стол»[229]. Партийные лояльности, межпартийные разногласия, идеологические пристрастия играли уже большую роль, чем масонское братство.
Новый партийно-политический ландшафт
Революция одномоментно, радикально и по-новому разделила людей и их представителей во власти и партиях. Многие ранее использовавшиеся политические и социальные дефиниции моментально утратили смысл. Революция хотела все начать с нуля. Отречение от старого мира происходило стремительно и решительно. Кадетская «Речь» 7 марта призывала: «Отныне вся русская жизнь должна быть перестроена с корня». «Биржевые ведомости» 8 марта: «Рвать, рвать без жалости все сорные травы. Не надо смущаться тем, что среди них могут быть и полезные растения – лучше чище прополоть с неизбежными жертвами».
Ключевое значение в политической борьбе приобрели новые водоразделы, существовавшие в радикальной интеллигентской идеологии. Это был тот случай, когда идеологические ярлыки играли куда большую роль, нежели общественная реальность.
Основных ярлыков было четыре. Первый – реакция – представители прежней власти и ее сторонники, которые не заслуживали никакого снисхождения. Монархические настроения в стране сохранялись. В сводках военной цензуры можно было встретить множество выдержек из солдатских писем в этом ключе: «Мы хотим демократическую республику и царя-батюшку»; «Хорошо бы, если бы нам дали республику с дельным царем». Один из цензоров приходил к выводу: «Почти во всех письмах крестьян высказывается желание видеть во главе России царя. Очевидно, монархия – единственный способ правления, доступный крестьянским понятиям». Почему же, демократия с монархией была и в Великобритании. Американский славист Ф. Голдер писал из революционного Петрограда: «Рассказывают о солдатах, которые говорили, что они хотят республику, подобную английской, или республику с царем»[230]. Но у сторонников монархической идеи не было и не могло быть никакого политического представительства.
Второй идеологический ярлык – буржуазия, в которую были зачислены далеко не только предприниматели, но и дворянство, и чиновничество, и интеллигенция, и сохранившиеся несоциалистические партии, в совокупности получившие название «цензовые элементы». «Под «буржуазией» понимают не просто промышленный класс, не просто капиталистов, не «третье сословие». Ныне у нас категория «буржуазности» употребляется в неизмеримо более широком смысле. Вся Россия, все человечество делятся на два непримиримых мира, два царства – царство зла, тьмы, дьявола – буржуазное царство и царство божеское, добра, света – царство социалистическое… Социал-демократы, отравившие рабочую массу истребляющей ненавистью к «буржуазии» и «буржуазности», употребляют эти слова в социально-классовом, материалистическом смысле, но придают своей социально-классовой точке зрения почти религиозный отпечаток»[231], – замечал Бердяев.
Третий – демократия. В те дни этот термин использовался и в привычном для нас смысле – как народовластие – и чаще в совсем непривычном. Князь Львов, большой сторонник народовластия, утверждал: «Душа русского народа оказалась мировой демократической душой по самой своей природе. Она готова не только слиться с демократией всего мира, стать впереди ее, но и вести ее по пути развития человечества на началах свободы, равенства и братства». Керенский утверждал, что правительство строит «демократическую республику в полном смысле этого слова», называл Россию «самой свободной страной в мире», «наиболее демократическим государством Европы». Потресов верил в чудо «превращения полуазиатской деспотии в едва ли не самую свободную страну в мире». Ленин тоже считал постфевральскую Россию «самой свободной» страной в мире». Самое любопытное, что это было почти правдой, если не понимать под демократией выборы (власть пока была самозваной) и соблюдение закона.
Однако, как справедливо замечал исследователь вопроса Колоницкий, в 1917 году гораздо чаще «демократия» противопоставлялась не «диктатуре», «полицейскому государству» и т. п., а «цензовым элементам», «правящим классам» и «буржуазии». Термин «демократия и особенно «революционная демократия» часто выступали как синонимы понятий «демократические слои» («народ»), «демократические организации» (таковыми в 1917 г. считались Советы и комитеты) и «демократические силы (при этом социалисты только себя считали демократами)»[232]. Итак, «демократия» в толковом словаре 1917 года – это прежде всего рабочий класс, крестьянство и социалистические партии.
Силы «демократии» в новой идеологической конструкции ассоциировались с четвертым идеологическим ярлыком – революция. В новом квазирелигиозном сознании она сразу стала объектом преклонения, ее символы и институты представали как чудо избавления, очищения, «воскрешения». Силы «реакции» однозначно связывались с «контрреволюцией», получившей резко негативное звучание. «Буржуазия», «цензовые элементы» оказались под подозрением в недостаточной революционности или в контрреволюционности. Но и внутри «демократии» тоже стали обнаруживать множество «контры». «В первые дни русской революции контрреволюционными называли притаившиеся силы старого режима и от них ждали угрозы делу свободы, – замечал летом 1917 года Бердяев. – Но скоро уже контрреволюционными силами были признаны партия «народной свободы», все русские либералы, Государственная дума, Земский и Городской союзы. Образована была контрреволюционная «буржуазия», в которую вошли и широкие круги интеллигенции… Мы вступаем в период, когда в контрреволюционных замыслах подозреваются социал-демократы меньшевистского крыла и социалисты-революционеры… Единственной светлой, истинно революционной стихией остаются большевики, которые и хотят устроить новую революцию против большей части России, против большинства, настроенного «буржуазно» и «контрреволюционно»[233].
Эти новые идеологические конструкции структурировали и партийную систему.
Партии, партийно-представительная демократия были не очень понятны российским гражданам. По оценкам историков, число членов всех политических партий составляло около 1,2 % населения России[234]. Революция вселила в них новую жизнь. «Политические партии начали всероссийскую партийную грызню, – заметил Бубликов, – натравливание всех против каждого и каждого против всех, проповедь классовой и всякой иной ненависти… Последующая проповедь Гражданской войны была только дикарски прямолинейным выводом из посевов, сделанных в первые дни»[235].
Политический спектр одномоментно резко сместился влево в силу банального исчезновения черносотенных, правых и даже консервативных партий. «Наступление революции в России было катастрофой для всех откровенно правых партий, – писал Чернов. – У них исчезло даже всякое мужество поднять свое знамя»[236]. Это было небезопасно даже физически. В правой среде звучал и такой аргумент для бездействия: «Свергал царя не народ, а генералы, имевшие под началом войска»[237]. Добровольное отречение императора лишало его твердых приверженцев точки опоры, избавляло от раз принесенной присяги.