Но мгновение спустя, будто очнувшись, бросал потухшую папиросу в стоявшую в углу пол-литровую полную окурков грязную стеклянную банку из-под маринованных огурцов и сипло устало говорил:
– Ладно, студент, ступай, мамка, небось, заждалась. Мать – святое дело.
Учуяв от меня запах дыма, мама ругалась: «Табачищем-то как несёт, опять этот уголовник в подъезде смолит. И когда это прекратится? В милицию, что ли, на него заявить? Будь с ним, пожалуйста, Вадик, осторожен».
В доме многие его так звали: «этот уголовник». Тётя Зина, судача вечерами на лавочке со своими товарками, рассказывала, что первый раз он сел по малолетке за хулиганство, а второй – уже за что-то серьёзное, то ли покалечил кого-то в драке, то ли убил, вроде из-за девчонки, и сел надолго. «Мать его не дождалась, умерла, бедная, с горя, хорошая была женщина, светлая ей память».
Не верилось, что он мог кого-то покалечить, тем более убить. Он выглядел таким щуплым, безобидным, похожим скорее на философа с картинки в учебнике истории Древнего мира, чем на уголовника. Сравнить хотя бы с нашим соседом с четвёртого этажа дядей Толей, двухметровым бугаём, который по выходным ходил в качалку и мог одной левой десять раз отжать двухпудовую гирю.
Как-то я возвращался после футбола. Мы играли с ребятами из соседней школы, и я повздорил с одним конопатым хмырём, который подленько ставил сзади подножки. В общем, домой я шёл в сильно запачканной форме, с оторванным рукавом и фонарём под глазом.
– Что, подрался? – был первый вопрос, донёсшийся до меня из клубов табачного дыма.
Я кивнул.
– И кто кого?
По моему обречённому молчанию он всё понял.
– Никому ничего не спускай. А то будут ноги об тебя вытирать. Не можешь драться – зубами рви. – И он обнажил два ряда неровных гнилых зубов, с хрустом сжал костистый кулак, и в глазах его блеснуло что-то ледяное и жуткое.
Где-то перед ноябрьскими праздниками у него поселилась продавщица из нашего универмага. Молодая, с мягкими ленивыми движениями, пухлое лицо её лоснилось от густого слоя косметики, будто в испарине. Они теперь вместе дымили на лестнице. Она громко развязно болтала без умолку, держа на отлёте в толстых коротких пальцах тонкую ментоловую сигарету. Лекарственный аромат ментола примешивался к удушливому крепкому запаху папирос. И в дыму красный лак на её острых ногтях зловеще переливался.
Мы сухо здоровались, не заводя разговоров. Я прекрасно понимал, что никаких серьёзных разговоров при женщине быть не может. Это он объяснил мне ещё до её появления. Она стояла, прислонясь круглым полным плечом к стене, а он повеселевшими глазами по-собачьи преданно смотрел на неё снизу вверх, кажется пропуская мимо ушей всю её болтовню.
Иногда, видимо, чтобы произвести на неё впечатление, он лихо чиркал о стену спичкой, прикуривал от вспыхнувшего огонька и принимался надо мной подшучивать:
– Эй, студент, не пей абсент.
Она одобрительно хихикала, и в горле у неё будто дребезжало битое стекло. Но я не обижался. Я догадывался: ему с такой наверняка было непросто.
Утром она выходила курить в полупрозрачной комбинации, и на её помятом ненакрашенном лице тускло мерцали водянистые мутные глаза. Он сидел помрачневший, утомлённый, с синими мешками под глазами, бессмысленно глядя на шашечки кафельного пола. Она стояла, небрежно привалясь к стене, скрестив свои белые гладкие, как у мраморной античной богини, ноги в розовых тапочках с помпонами, и сквозь комбинацию, словно сквозь дым, просвечивали груди, похожие на спелые груши, с двумя тёмными кружками размером с трёхкопеечную монету, налитые бёдра и округлый живот, книзу угольно черневший курчавым треугольником… Её бесстыдное тело необъяснимо волновало и притягивало. И я изо всех сил старался на неё не смотреть.
«Срам да и только. Глядеть тошно», – застав её на лестнице в таком виде, возмущалась на кухне мама. «Ни капли совести, кругом же дети», – и с опасливым волнением косилась на меня.
Он всё чаще выходил курить один. И сидел мрачный как туча. Но я был этому даже рад, потому что без посторонних он снова мог со мной свободно разговаривать.
– Всё зло от баб. Запомни, два раза повторять не стану: не давай бабе над собой верховодить. Не то – конец мужику. Все они, известно, дуры и б… – И тут он прибавлял слово, которое мне произносить не разрешал, потому что «мал ещё». – Но, как ни крути, никуда от них не деться. Если б не это дело, в гробу бы я их видал.
А накануне вечером я слышал, как его продавщица кричала на него прямо на лестнице:
– Хорошо устроился, ничего не скажешь. Я продукты таскаю. Так он и не думает работать!
Она и правда чуть ли не каждый день носила с работы полные сумки. А он всё курил с утра до вечера и, похоже, в самом деле нигде не работал. Но ведь он был философ. А на каком предприятии должны трудиться философы?
Постепенно наши перипатетические беседы потекли по-прежнему. Особенно ему нравилось, когда я возвращался из музыкальной школы со скрипкой. Тут он пускал в ход всё своё красноречие. Называл меня будущим Паганини и всячески поощрял мои «пиликанья».
– Музыка, брат, – тонкая штука, – мечтательно начинал он. – Вроде ничего нет, не ухватишь, а душу согревает лучше водки. И в жизни пригодится. Я в детстве тоже играл… на баяне. Мать из-под палки заставляла. А на зоне сто раз ей спасибо сказал.
Незадолго до Нового года привычная жизнь в подъезде изменилась. «Вы только посмотрите, у этого уголовника ещё и приятель отыскался, мало им показалось, они решили настоящий бедлам здесь устроить», – всплёскивая руками, бессильно жаловалась на кухне мама.
Откуда взялся этот приятель, никто точно не знал, даже тётя Зина. Какой-то скользкий напыщенный тип, похожий на мелкого фарцовщика. У него было такое выражение лица, будто он только что сытно отобедал и отрыгнул. Они шумно отмечали на троих новогодние праздники. Две недели подряд ревели надтреснутыми голосами динамики магнитофона и весь подъезд потрясали дикие визги продавщицы и пьяный мужской гогот. И в стеклянной банке среди папирос и тонких ментоловых появились окурки с длинным рыжим фильтром. В присутствии своего новоявленного приятеля мой учитель жизни сникал, становился вялым и хлопал глазами, слушая, как на все лады распинается его вошедший в раж фанфаронистый гость. И лишь иногда, словно смахнув пьяный морок, чиркал о стену спичкой, небрежно задувал вспыхнувший огонёк и с надеждой смотрел на свою продавщицу. Но та кисло кривила напомаженные губы, в недоумении вскидывала ниточки выщипанных бровей и недовольно хмыкала.
«Ентот приятель устроил его спедитором, – рассказывала потом тётя Зина. – Он неделями с командировок не вылазил. А ворочась, вечно был подшофе и кой-то бешеный, стал на людей кидаться».
Однажды досталось и мне.
– Чё вылупился? – зашипел он на меня, когда я привычно приостановился на предпоследней ступеньке перед площадкой третьего этажа. – Може, хошь затянуться?
Я отрицательно замотал головой.
– Прально, – сказал он, смягчившись и чуть откинувшись на корточках, точно в кресле, – лучше не начинать.
Пока он пропадал в командировках, его приятель навещал продавщицу, и они, никого не стесняясь, курили на лестничной площадке. Бывало и по утрам. Он – в расстёгнутой до пупа рубашке, с обнажённой волосатой грудью, она – в комбинации.
Закончилось всё весной, на восьмое марта. Помню, ранним утром я побежал маме за цветами. Мать ведь, я это усвоил, – святое дело. На площади перед рынком, открыв доверху забитые цветами багажники своих «копеек», торговали барыги. Я купил несколько веток ядовито-жёлтых осыпающихся мимоз. И пока нёс, рукав куртки припорошило золотистой пыльцой. Мама их, правда, терпеть не могла, но на тюльпаны мне не хватало сэкономленных на завтраках денег. Ещё выскакивая из дома, я заметил во дворе экспедиторский «Рафик». Значит, вернулся ночью, – подумал я. Оно и понятно, женский день.
…На третьи сутки, когда в подъезде появился запах, вызвали милицию и взломали дверь. Продавщица и его приятель лежали на кровати. У обоих было перерезано горло – от уха до уха. Позже где-то в ста километрах обнаружили «Рафик» – рухнул в реку с моста. Тела его нигде не нашли. «Словно в воду канул», – приговаривала тётя Зина, в бог знает какой раз с увлечением пересказывая эту историю, обраставшую в её версии всё новыми подробностями. По её словам, он не сразу скрылся, долго ещё сидел на площадке и курил. Тогда-то я и видел его последний раз, взбегая по лестнице с мимозами для мамы. Он ничего мне не сказал, напряжённо уставясь в стену, словно впервые видя написанные на ней ругательства и признания в любви.