Я шёл, подмечая всякие мелочи, из которых не сделать ни статьи, ни заметки, ни рецензии, разве что подобрать сухую ветку и написать о них на дорожном песке.
Вот белка, приметив меня, молнией пронеслась по стволу, нырнула в еловую темь. Должно быть, так же при окрике охранника сердце отставшего от колонны зэка судорожными скачками рвалось в густой ельник, в бездонные озёра синего неба, сиявшие в лесных прогалинах, в кромешный мрак небытия.
Ветер пробежал по верхушкам деревьев – и листья заговорили разом на всех языках. В тревожном шелесте – жалоба, ропот, молитва.
Солнце пробилось сквозь ветви. Протянуло соломинку. За неё ли хватались те, кого ставили «на комары», «к стенке», или она только мучительно щекотала уставшее биться сердце?
Дорога была пустынна. Мы говорим «пустынна», подразумевая отсутствие человека. Как будто деревья, их богатырские тени, белки, скачущие по деревьям, и тени белок, слитые с тенями деревьев, не в счёт. И всё-таки дорога была пустынна, пока из-за поворота не появилась парочка туристов – он и она. Шли не спеша. Он то и дело брал её за руку или под руку, а она всякий раз высвобождалась под предлогом достать что-нибудь из кармана, указать на то или это, поправить волосы, густые каштановые волны, в которых, наверно, многим хотелось утонуть, блаженно погружаясь в далёкое неведомое богзнаетгде. Хотелось утонуть и мне, но в других каштановых волосах…
Тени, очерченные солнечным лучом, скользят по песку, сливаясь с тенями деревьев. Его тёмный спортивный костюм, её белая курточка и джинсы. Он что-то говорит, берёт её под руку – и так они напоминают накренившийся парусник. Эй, кто там стоит у штурвала в фейерверке брызг и ведёт корабль в открытое море, навстречу всем ветрам, неведомым землям, навстречу крушению всех надежд?
Белая курточка, спортивный костюм – я узнал их, мы встречались в кафе, тоже перестроенном из барака.
Не было мест, и они подсели ко мне за столик.
– Помнишь, я тебе рассказывал о начальнике лагеря?
– Прости, милый, что ты сказал?
– Я говорю, помнишь, я рассказывал о начальнике лагеря, который потом сам здесь сидел?
– Помню, и что? Ешь суп, а то остынет.
– Так вот, я узнал, что на острове живёт его сын. Интересно, не кажется ли ему остров тюрьмой? Этакая наследственная мания.
– У тебя ко всем людям исключительно профессиональный интерес?
– Ко всем, включая тебя, мой единственный и неповторимый пациент.
– А есть у него семья, дети? Как вы полагаете, – обратилась она ко мне, – рассказал он детям, кем был их дедушка?
В тот раз я отшутился.
А теперь – свернул в лес, к озеру.
На мелководье у берега стояла рыба, словно карауля меня, мои вспоминая, мельчайшие, мучительные подробности… Летний вечер. Притихшая детская площадка. Мы сидим на качелях. У меня в горсти подрагивает огонёк сигареты. Ты рассказываешь о своей первой любви. Ничего особенного: студент и студентка, встречи в осеннем парке, старушечье ворчанье листвы, огненная дрожь от случайного прикосновения. Первые цветы, первый поцелуй, первые торопливые свидания, пока родителей нет дома, нетерпеливые жадные объятия, первая задержка, полный стыда и отчаянья визит к гинекологу, навсегда, никогда – так, ничего особенного, просто сквозь ограду парка заплаканной девочкой смотрит судьба.
Была и у меня первая любовь. Она ведь есть у каждого, как родина. Нам было пять годков, как говорила её бабушка, у которой моя, утверждавшая, что нам пять лет, снимала в большом деревенском доме комнату на лето. Мы бегали наперегонки, играли в прятки и салочки, ели упавшие в траву маленькие зелёные яблоки, от которых щипало язык, топили в варенье злющих лупоглазых ос, искали яйца в птичьих гнёздах, собирали в спичечные коробки́ жуков, вслушиваясь в шорохи, доносившиеся из их камер-одиночек, и подолгу сидели на старом отполированном до блеска бревне перед расцветшим кустом жасмина.
Я не помню её имени, лица, голоса – только волосы, густые каштановые волны, в которых хотелось утонуть. «Дети, не ходите одни на речку, не влезайте в воду, а то утонете». И до сих пор мне хочется утонуть в этих каштановых волосах.
По туго натянутому стеблю травы ползёт жучок. Мы следим за ним, и так радостно на душе. Осторожно беру его двумя пальцами. Он смешно перебирает в воздухе лапками, всё торопится по своим жучиным делам.
– Какой славненький! Давай посадим его в коробок.
И вдруг – зачем, почему? – нажал посильнее, и что-то липкое испачкало пальцы, лапки скрючились, застыли, и слёзы потекли из-под каштановой чёлки, щекотавшей мне щёку. Я бросил мёртвого жука в траву – бабушка, моя или её, звала пить чай.
В конце августа мы с бабушкой уехали, а они с бабушкой остались. И были потом другие, только другие потом и были…
Рыба плеснула под сердцем, ушла на глубину.
Лес медленно расступался, открывая бугристое недоброе море, по которому, извиваясь левиафаном, тянулась каменная гряда.
До революции на Муксалме была монастырская ферма, лучшая на всём Беломорье, затем лагерный сельхоз, во время войны – аэродром и тренировочная база соловецких юнг, сегодня на поросших бурьяном берегах пасутся редкие туристы, – так могла бы начинаться статья об этом острове. Начинаться или заканчиваться. Статья или заметка. Орёл или решка. Чёт или нечет. Любит не любит. Белая курточка – спортивный костюм.
Они шли мне навстречу. Мы раскланялись. Она держала в руках полиэтиленовый пакет с шоколадными конфетами.
– Угощайтесь.
Я покосился на спортивный костюм – он нарочито смотрел в сторону.
– Нет-нет, спасибо.
Она пожала плечом.
– А мы гуляем…
– Здесь вы не найдёте ничего интересного. Я говорил тебе, Наташа, что мы зря сюда идём.
Я погулял по острову, поросшему высокой травой, измученной собственной бесполезной силой. Повсюду торчали разрушенные временем загоны для скота и бараки. Над ними проплывали облака в своих белых курточках. Ничего интересного. Но я погулял. Недолго, а погулял. Ведь идти к цели – одно, а, дойдя, погулять – совсем другое. И не важно, что за цель. Идти и гулять – совсем не одно и то же. И не понимать этого может только отпетый болван.
Обратно я шёл быстро, очень быстро. На утоптанном песке дамбы виднелись свежие следы от кроссовок – большие и поменьше. Они то сближались друг с другом, то отдалялись. Что-то блеснуло на дороге – конфета, шоколадная конфета. Она выронила её. Случайно или нарочно? Волны бились о дамбу, стучались в сердце, шумели в крови…
Конфету я съел, а блестящий фантик сунул в карман. Он и сейчас там лежит, шурша по-осеннему, когда я по привычке проверяю, на месте ли сигареты, хотя давно бросил курить.
Теория взрыва
Его отчество я узнал на похоронах.
Могильщики, пыхтя и отдуваясь, опустили гроб в прямоугольную яму. Обитый кумачом, окантованный чёрными складчатыми рюшами, он угрожающе покачивался на перетёртых верёвках и, накреняясь, скрежетал бортами о неровные осыпающиеся стенки. В напряжённой тишине раздавались одинокие захлёбывающиеся женские рыдания.
– Родные и близкие, бросьте по три горсти земли, – нарушил тягостное молчание один из могильщиков, высокий сутулый здоровяк с опухшей мордой. Он, видно, был у них за старшего.
Комья рыжей сырой глины глухо застучали о крышку гроба. Могильщики, энергично орудуя лопатами, закидали яму, насыпали невысокий холм, положили на него венки с траурными лентами – «от любящего сына», «от любящей жены» – и воткнули в изголовье железную табличку с позолоченными буквами. На ней-то я и прочёл его отчество: Осипов Евгений Ильич. А при жизни всё дядя Женя да дядя Женя…
Старший могильщик вырос за спиной Игоря и гнусаво забасил:
– Могилку, слава те Господи, справили ладную. Место сухое, и берёзка рядом. Так что отцу лежать будет покойно, вольготно.
Игорь, поддерживая мать, мелко беззвучно вздрагивающую всем своим жалким обмякшим телом, повернул голову и посмотрел на него полными слёз непонимающими глазами.