– Такая у него присказка. Что поделаешь, человек южный, с Крыма. Южане они все малахольные. Девчатам присказка его больно нравилась. В эскадрилье его так и звали: «старший лейтенант Этонесерьёзно».
– А он что, с тех пор так и не женился?! – хлопоча на кухне, будто бы между делом любопытствовала бабушка. – Жалко, видный был парень. Дура Любка, что не дождалась. И чего он в ней нашёл? Ни рожи, ни кожи. Один гонор. Тоже мне, богема! Вот такие стервы вами мужиками и крутят.
Утром, после парада Победы по телевизору, мы с дедом собирались в Парк культуры и отдыха имени Горького. Я поднялся спозаранку. Надо было торопиться, а то пропустим самое интересное. В прошлом году мне там купили флажок и петушка на палочке.
– Какие планы, штурман? Поедешь с нами?
– Нет уж, уволь, командир. Это несерьёзно. Я же не клоун – цацками трясти.
Дед нахмурился, но ничего не ответил. Застегнул на все пуговицы выглаженную бабушкой с вечера белую рубашку, кряхтя, надел свой сильно полинявший парадный пиджак, сплошь увешанный орденами и медалями, и, позвякивая, как набитая копилка, твёрдым косолапым шагом вышел из комнаты.
День был солнечный, тёплый. Кругом полно народа, и все нарядные, приветливые, в особенности девочки – в бантах, с цветами и воздушными шариками. Будто вдруг, в одночасье, наступило нежданное лето. Но за пыльным окном электрички праздничного было мало. Бесконечно унылые голые леса, раскисшие поля, бетонные заборы фабрик и промзон.
Всю дорогу я следил, кто как смотрит на дедов наградной иконостас. В электричке разглядывали с уважением – у деда на груди поблёскивало несколько редких орденов: Александра Невского, Суворова. Были и Ленина, Красного Знамени и разные другие, и ещё – начищенные медали: за взятие всяких наших и иностранных городов. Люди многозначительно кивали, почтительно хмыкали, поздравляли, желали здоровья, один даже предлагал отметить это дело: «Давай, отец, за победу, по соточке боевых, я угощаю». А в метро, ближе к центру, мы как-то затерялись, в тесной толпе, среди таких же орденоносных ветеранов.
На площади у входа в парк кипело гулянье. Из репродукторов неслись военные песни, вальсы, марши. Ветераны при параде прохаживались поодиночке или с внуками. Застенчивая комсомолка вручила деду гвоздику. Дед, потупясь, поблагодарил и неловко чмокнул её в кокетливо подставленную пунцовую щёку.
Среди штатских выделялись выправкой офицерские мундиры. Мелькали застиранные гимнастёрки с красными и жёлтыми нашивками за ранения, орденами Славы и медалями за отвагу, как будто из фильма про войну.
Старичок, в тельняшке, чёрном бушлате и заломленной на затылок бескозырке, приникнув небритой седой щекой к аккордеону, затягивал «Варяга». Он сидел на раскладном рыбацком стульчике, отбивая такт правой ногой. Пустая штанина левой была аккуратно подвёрнута.
Над головами, на длинных палках, проплывали фанерные таблички с выведенными красной краской номерами частей и названиями фронтов – это однополчане искали своих. Повстречавшиеся боевые товарищи крепко обнимались, хлопали друг друга по спинам и утирали ладонями глаза. Дед тоже чего-то выглядывал. Но вскоре потянул меня ко входу.
Вход в парк Горького напоминал одновременно колоннаду Парфенона и римскую триумфальную арку из «Всемирной истории». Тома́ приобретались бабушкой по талончикам за макулатуру – «может, внукам пригодится». У входа белели лотки на колёсиках: газировка, мороженое, сладкая вата. Дед, обычно по-крестьянски прижимистый, на этот раз купил мне и шипучей розовой, и эскимо, купил бы и ваты, если б мне хватило рук всё удержать. И мы пошли к летней сцене на концерт песни и пляски, а потом – к полевой кухне.
К вечеру меня разморило, и я начал задрёмывать в своём домике под столом. В ушах что-то гудело, ныло, звенело, будто у меня начался жар, и сквозь этот шум до меня едва доносились рассохшиеся голоса и обрывки разговора.
– Ты в Германии после войны был?
– Зачем это?
– А я был. И видел, как там люди живут. Ты мне скажи на милость: кто войну-то выиграл? Это несерьёзно. Они себе жируют, а Митюха наш, ты же знаешь, сколько он юнкерсов да мессеров пожёг, Митюха в бараке так и помер. Последние годы к пивной таскался – подвиги свои расписывал и у пацанов на чекушку клянчил.
– Вот ты к чему. Верно говоришь. Видать, мало мы их утюжили…
Что-то звякнуло, булькнуло. Дед крякнул и стукнул стопкой по столу.
– Мало не мало – кто сосчитает?
– Тут и считать нечего! У нас бухгалтерия простая: как аукнется, так и откликнется.
– И немку ту, с фермы, тоже не считать?!
– Ты к чему это клонишь?.. Самый совестливый?! Так отсиделся бы в сортире.
– Да я просто, к слову. Она тогда, не поверишь, Любку мне напомнила. Глаза такие же мутные, жуткие.
– Напомнила она ему.... Нечего больше об этом! Сама напросилась…
Бабушка заглянула из кухни – что-то подать или унести. Включила телевизор. Показывали программу «Время», отрывки парада. Чеканя шаг, по Красной площади проходили бравые десантники, пограничники, морские пехотинцы, проезжали танки, бронетранспортёры, «катюши», и дикторша поставленным голосом говорила о беспримерном подвиге советского солдата.
– Мне один молодой связист рассказывал. Они через горную речку переправлялись. По брёвнышку над пропастью. А у него патологическая боязнь высоты. Ничего, два пальца в рот – и перебрался. Гимнастёрку потом насилу отжал, так взмок. Тоже подвиг. А то, что мы с тобой в тот раз, когда под зенитки попали, все как решето на базу вернулись и без единой царапины, так какой тут подвиг, это несерьёзно, просто судьба.
– Я тогда аж к креслу прирос. Мне механик зубы ножом расцепил – и спирту, чтоб из кабины вытащить.
– Прямо случай для стенгазеты. Меня тут в школу недавно приглашали, на встречу с пионерами. Так, для патриотизму. Сам понимаешь. Я и согласился. Отцепил от пиджака планочки свои орденские. Награды понавесил. Детки сидят за партами, ручки сложили, ждут, когда старый дядька байки про войну станет травить. А мне и сказать им нечего. Летать летал, по картам, по приборам. Цели по квадратам бомбили, какие прикажут. Иной раз и промахивали, сам знаешь. И что? Может, про то, как ты на одном движке, с простреленным лёгким, до полосы нас дотянул? Или как на брюхо сели в снегу и два дня по лесам плутали, к своим пробирались, так что промёрзли до костей? Или что мы за четыре года в воздухе проболтались, наверно, больше, чем на земле? Это несерьёзно. Я толком и немцев-то не видел.
Не помню, как я заснул, как меня вытащили из-под стола и перенесли в кровать. И ещё многого не помню, что случилось с тех пор. Да если б и помнил, вряд ли стал бы рассказывать. Разве то, что дед мой покоится в Штатах, на каком-то забытом Богом кладбище, похожем на захудалое ранчо, а девяностолетняя, выжившая из ума бабка оканчивает дни в американском доме престарелых, ни слова не понимая по-английски: «Пусть лучше сами русский учат, союзнички». Они уехали вскоре после развала СССР, вслед за дочерью, моей тёткой, пожить как люди на старости лет.
Наутро штурмана уже не было. Я не запомнил ни его фамилии, ни имени-отчества, ни звания… лишь грустную рассеянную улыбку: «Это несерьёзно».
Дамба
Славный сегодня выдался день. Славный.
Под утро снился мне сон. Будто плывёт по озеру лодка. Заунывно поскрипывают уключины. На вёслах – два старца. Седовласые, с согбенными спинами, как на иконе видел, – Зосима и Савватий, основатели Соловецкого монастыря. На воде – опавшие листья. Но будто не листья это, а старые фотографии из местного музея. Пожухлые, пожелтевшие – фас, профиль. Листья-лица покачиваются на волнах, цепляются за вёсла.
Я ещё во сне подумал: может, кто-то из них, пожелтевших, пожухлых, томился в этом бараке, перестроенном под жилой дом? Может, прямо тут, на моём месте, лежал на нарах, смотрел на то же сентябрьское солнце, что по утрам устало освещает комнату, и представлял, как там, в неведомом далёком богзнаетгде, каждому будет сиять его солнце? Шептал: мама, мамочка, или Господи помилуй. Или матерился. Или каменно молчал, уткнувшись взглядом в одну точку. Или, стиснув зубы, стонал от голода, холода, боли, усталости, унижения – мало ли от чего может стонать лагерник в разыгравшемся воображении благополучного человека.