Три месяца Анна не появлялась в квартире. Она звонила мне и назначала встречу где-нибудь в центре города. Если бы я сам не проявлял инициативу, то мы бы виделись второго числа каждого месяца и не чаще того. С ее стороны не наблюдалось никакого стремления к общению, и я уже начал думать, что мне всё это показалось, привиделось, придумалось в моей голове, но у меня всё уже сложилось в какой-то нереальный мир, в котором я продолжал существовать, потому что выйти из него никак не мог, да и не хотел вовсе выходить. Я ждал ее.
Как-то рассматривая корешки книг в шкафу (а там была собрана неплохая библиотека), я наткнулся на имя Анна – дальше, понятно, следовало Каренина. Я вытащил книгу из-под стекла и, пролистав немного, обнаружил, что, когда читал ее раньше, даже не предполагал, что имена героев романа могут стать когда-нибудь настолько значимыми для меня. Героиню звали Анной, ее мужа Алексеем, а сына Сережей. Фатальное совпадение.
При встрече с Аней я рассказал ей об этом и спросил, как фамилия ее мужа. Она сказала, что в ней одна буква не совпадает:
– Он – Карелин.
Я расхохотался как идиот, – впрочем, она тоже засмеялась. Вот с тех пор я называл ее мужа только «Карениным». Правда, о нем она предпочитала не говорить, а если и говорила, то как-то вскользь. Больше о сыне Сереже, как будто она жила только вдвоем с ним. Но в голове у меня все время возникало желание спросить:
– Ну как там поживает «Каренин»?
Я понимал, что это было бы издевательской фамильярностью с моей стороны, а скорее – желанием отыграться на нем за свое незавидное положение в этом сложившемся треугольнике. Ведь кем я был для Анны? Да никем, съемщиком квартиры, милым мальчиком, привязавшимся к ней, которого она не могла резко отшить сразу. Я думаю, не хотела обидеть, потому что мое боевое прошлое вызывало в ней сочувствие. Хотя, на самом деле, я не знал, что двигало ею, когда она соглашалась на встречу со мной.
Мы даже покатались на катере, о чем я мечтал еще весной в тот самый день, когда произошла та невинная нежность с моей стороны, похожая на приступ любви, как потом считал я, полагая, что она давно об этом забыла и проявляет теперь исключительно дружеское участие по отношению ко мне, что для меня иногда было невыносимой пыткой. «Я становлюсь мазохистом», – проносилось в моей голове. Да, но она все-таки приходила на свидания. Разве ей нечем было заняться, кроме того, как шататься со мной по городу или кататься на катере по Неве? В общем, я совсем запутался.
Время шло, плелось, тянулось, как в детстве жевательная резинка, когда ее держишь во рту и тянешь, чтобы посмотреть, насколько длинной она будет до того, пока разорвется.
Чтобы не впасть в депрессию, я готовился к экзаменам в институт. И даже поступил, как ни странно, ведь особой надежды на это у меня не было. Поступил на вечернее отделение, потому что продолжал работать, в отличие от моего друга Кости, который на год раньше меня начал учиться в Политехе и под крылом родителей мог себе позволить заниматься на дневном. Я не жалуюсь, просто констатирую факт.
Времени у меня оставалось не так много для личной жизни, которой, впрочем, и не было, не считая те нечастые прогулки с Аней. А перед сном я читал «Анну Каренину» и заодно повторял французский язык, который когда-то учил в школе, а теперь он мне понадобится еще в институте. Чтобы читать Толстого, нужно хоть немного знать этот язык, а не то придется всё время смотреть вниз страницы, где маленькими буквами на половину листа дан перевод текста. Ох уж эти аристократы: нет чтобы по-русски говорить и научиться наконец писать без ошибок… Что за страсть такая – искать где-то чужое, уверив самих себя, что там всё лучше, чем здесь. По-моему, эта болезнь неизлечима и по сей день, меняется только направление поиска для подражания. Но есть еще люди, есть, которым на это начхать, вот я, например. Да, мне хотелось бы, чтобы в стране стало лучше, но чтобы эта страна называлась Россией, той самой – с тысячелетней историей, в которой было и великое, и ужасное, но всё равно наше и нам нести это то в виде креста – за грехи, то в виде знамени – за победы. И во мне сходятся все пути, потому как я ни от чего не отрекаюсь, являясь частью, пусть и совсем маленькой, частью истории. В любом случае я поступаю вполне осознанно, потому что меня никто не заставляет и не гонит палкой идти по этому пути, а если бы я хотел свалить отсюда, давно бы свалил. Не хочу… А то вопят некоторые, подначивая несознательный контингент, бежать куда глаза глядят, но сами, заметьте, не валят. Что-то в этом не так, и я даже знаю что, просто мараться не хочется… Как-нибудь в другой раз.
Да, я уже тогда, в юности, так думал. Может быть, не мог ясно изложить свои мысли в словах. А вообще, я не люблю спорить с людьми, которые меня не понимают, лениво мне этим заниматься, потому как – бесполезно… Приходит время, когда ты просто чувствуешь: твой это человек или нет, мало ли людей по свету бродит, что ж мне теперь отлавливать их и перевербовывать на свою сторону. Пусть будут… Только я не подпущу их к себе, к сердцу своему не подпущу, как это случалось не раз в моей жизни, когда люди представали предо мной в другом обличье.
Я в то время еще не воевал, когда в 1995 году Шамиль Басаев захватил роддом. Меня это взорвало изнутри, потому что я не представлял себе, как человек может быть способен на такое зверство. Он ставил в проемы окон беременных женщин и стрелял им в низ живота. И как после этого поворачивался язык у наших «поборников за справедливость» называть этого зверя повстанцем, борцом за свободу? Называть убийцу героем?
Эта война уже тогда провела некий водораздел между мной и некоторыми людьми, которых я больше не мог воспринимать в прежнем качестве. Особенно выбивало устойчивость из-под ног, когда те, кто когда-то был для меня чуть ли не лицом эпохи, совершали вдруг такие поступки, которые я не мог оправдать. Ведь и слова – это тоже поступки, потому что они иногда бьют больнее и хоть не убивают тебя физически, как пуля, но ты чувствуешь, как в твоей душе поселяется чувство неприятия, чувство брезгливости, отчего возникает желание вымыть руки. Жаль, не смыть того разочарования, которое навсегда закрывает твою душу от подобных людей. Так случилось у меня с одним известным поэтом после того, как я услышал его интервью, где он называл Шамиля Робин Гудом и предрекал, что когда-нибудь ему поставят памятник. Я не верил своим ушам, я отказывался понимать, что это говорит человек, сказавший за свою жизнь столько прекрасных слов, которые повторяли по меньшей мере два поколения людей, выросших на его песнях. Романтик. Гуманист. Почти пророк. Всё рухнуло одномоментно. Существуют же в этом мире какие-то очевидные, непоколебимые понятия добра и зла? Бог – это Бог. А дьявол – это дьявол. Какие сомнения? Варианты? Размазывания дерьма по тарелке, выдавая его за соус ткемали… Он же был грузином, и его не остановило даже то, что эти шамилевские «герои» ворвались на его малую родину, убивали там мирных людей и играли в футбол головами его соплеменников? Конечно, по христианской традиции следовало бы сказать этому литератору: «Бог ему судья», но, наверное, я неправильный христианин, недостаточно всепрощающий, но есть такое, чего я на самом деле не могу простить, а прикидываться и делать вид, что способен это понять, я не умею и не хочу. Конечно, мир проживет и без моих сентенций и эмоций, но меня огорчает, что всё повторяется с тупой последовательностью, как будто человек рождается для того только, чтобы погибнуть на какой-нибудь очередной войне. Да, этому поэту поставили три памятника в Москве. Но я все-таки надеюсь, что тому, которого он называл Робин Гудом, никогда не поставят памятник, как предрекал писатель, иначе Россия перестанет существовать… И так мы порядком запутались тогда, а ведь что-то во многом и по сей день осталось: для кого-то это были «лихие», а для кого-то «святые» девяностые.
Эта война тянулась за мной гремучей змеей, как будто норовила наброситься и ужалить меня в самое сердце, впустив свой яд в кровь. Даже здесь – в мирном Петербурге – я все равно знал, что она есть… И там еще оставались ребята, с которыми у меня, к сожалению, не было никакой связи.