– Почему это у тебя, деда? – показывая на медали.
– Потому что мы победили, – говорит он.
– Немцев?
– Всех победили. И немцев тоже. Запомни, Антоха, мы всегда побеждаем. Всегда и всех.
Я открыл глаза и понял, что дед ушел. Он там, где солнце и черемуха белая-белая, там, где весь белый свет. А я туда не могу пойти, потому что мне из этой машины никуда нельзя, из темноты этой удушливой никуда нельзя уйти…
Потребовалось три дня, чтобы нас вытащить, голодных, измученных и очумевших от страха, можно сказать простившихся уже с жизнью. Это было как чудо, которого ты перестал ждать, понимая, что на этой войне твоя жизнь стоит рубль с мелочью, если она вообще что-то стоит. Вокруг творилась такая неразбериха, из-за чего иногда начинало казаться, что нас просто отстреливают, как на охоте. И судя по тому, какие неточные координаты давались для нанесения удара, то за ближайшим углом дома тебя вполне могла ждать пуля своего же бойца. Не специально, конечно, нет, а от тупости некоторых приказов и от нежелания думать о жизни пацанов, брошенных в этот ад, непонятно за какие грехи, не успевших еще нагрешить. В такие минуты ты волей-неволей спрашиваешь: почему именно меня? И не находишь ответа, и только душит глухая обида на то, что до тебя по большому счету никому нет дела, что ты всего лишь инструмент этой войны: винтик, гайка, болт. Забили болт на нас…
Не потому ли среди солдат ходили байки о настоящем батяне – генерал-лейтенанте Рохлине, защитнике солдат? Это было чем-то вроде акафиста для верующих: полумифический персонаж для тех, кто его ни разу не видел, а только слышал от других, которые знали его или воевали с теми, кто знал. Легенда. А без веры на войне никак: нужно верить хоть во что-то… Слухи здесь расползаются быстро. Особенно удивило всех то, что он отказался от звания Героя России. Передавали даже слова генерала, который якобы сказал, что не в его правилах получать награду за гибель ни в чем не повинных 18-летних мальчишек. Рассказывали также, что батя считал эту войну бессмысленной и неправильной. Я тогда не мог поверить в это, иначе пришлось бы признать, что пацаны, погибшие на моих глазах, отдали свои жизни зазря. К тому же мне не всё тогда казалось таким однозначным: с одной стороны, я понимал, что война эта грязная, потому что кто-то на этом зарабатывает деньги; с другой стороны, я сам видел этих отмороженных ваххабитов, среди которых было много наемников из Афгана, а еще различных инструкторов, они как раз обучали местных подрывному делу, но были, конечно, и добровольцы из арабских стран, и не только арабских, но даже из тех, кто когда-то жил с нами в одной стране, называвшейся Советским Союзом.
Меня уже мало что удивляло. Примерно до четырех или пяти часов дня мы чувствовали себя здесь уверенно, как будто сила была на нашей стороне. Местные жители вели себя спокойно и вроде бы примирительно, а ближе к вечеру всё изменялось: сверху, с гор, а потом уже, казалось, ото всюду начинались обстрелы. Укрываться у местных в это время тоже было опасно: там могла оказаться засада. А внизу мы были как на ладони – стреляй не хочу, к тому же в темноте хрен увидишь, из какого дома они палят, – пока туда добежишь, стрельба уже может быть из другого места. И вроде как: они – свои, а мы – чужие теперь.
Изменялось здесь всё очень быстро, и сразу понять, что происходит, мы не успевали… Но самую большую угрозу для нас представляли как раз эти сотни обученных опытных головорезов, входивших в диверсионные террористические отряды. Они закалились еще в первую чеченскую войну, а может быть, еще с Афгана не растеряли своих навыков. А у нас некоторые даже стрелять толком не умели, как будто их в какой-то безумной спешке бросили сюда, не понимая, что воевать нужно учиться так же, как любому другому делу. Если ты ничего не умеешь, то процент того, что уцелеешь здесь, стремится к нулю. Нужно знать, как окапываться, как пробираться перебежками, используя всевозможные складки и неровности местности, как самому на скорую руку сделать укрытие и многое чего еще. Но, даже став более или менее готовым бойцом, ты все равно испытываешь страх, только дурак не боится, умный просто не признается в этом, ведь инстинкт самосохранения никто не отменял, а страх – именно то, что подталкивает к нему, а значит, помогает выжить в какой-то мере. Но со временем это становится скорее осторожностью, а не страхом, потому что он как-то притупляется… Человек – странное существо: он ко всему привыкает, или это из-за того, что во время боя всё так быстро происходит, что ты не успеваешь до конца осознать этого в тот момент, а накрывает уже позже, у кого-то истерика может случиться, но это после… На войне ты узнаешь себя. И даже то, чего не знал о себе раньше…
Нас, конечно, учили держать свои нервы в руках, проводили с нами какие-то психологические упражнения, чтобы по возможности исключить боевые психотравмы. Ну да, ну да… Как же их исключишь? На самом деле всё было гораздо проще и страшнее. Я помню одного «учителя», – может быть, сейчас я бы сказал ему спасибо, но тогда мне это казалось пыткой: он показывал нам ролики, снятые боевиками, на которых пытали, вспарывали животы и отпиливали головы ножовкой. Этот шизик, как за глаза мы называли его, заставлял нас смотреть подобные ужасы. Правда, после такого «кино» в плен никто не сдавался, это факт неоспоримый. Такая вот нехитрая пропаганда, но врач тоже иногда делает больно. В общем, он не был каким-то извергом и за наши спины никогда не прятался. А здесь по-настоящему человек открывается только в бою. Я помню свой первый бой и то, как ребята прикрывали меня, потому что все помнили, что когда-то у них тоже это было впервые и кто-то помогал им самим.
Я стрелял из пулемета ПКТ: видел в прицел боевиков и строчил, не жалея патронов. Вопрос в том, попадал ли я, – не знаю, сознание было, как в дыму. А когда стемнело, мы уже стреляли на вспышки: палили туда, откуда появлялся огонь. Ну, если всё затихало на время, тогда ложились спать прямо на снегу, подложив под себя доски, и, чтобы теплее было, прижимались друг к другу, как щенки. Ваххабиты отходили перед рассветом и, находясь далеко от нас, уже не представляли угрозы, и в этом случае мы могли даже позволить себе развести костер, чтобы не задубеть вконец, ведь ночью в горах холодно, а ветер пронизывает насквозь, кажется, что до самих костей. Особенно паршиво зимой, когда мороз, который при таком ветре вообще пипец. Я однажды так замерз, что не мог рук из карманов вытащить. Ребята растирали потом снегом, потому что сразу к огню совать их нельзя, так они мне объяснили…
Но страшнее всего было ходить на задержания или, как говорили, на зачистки. Вокруг дома располагались пулеметчики с гранатометами и снайперы, а если в доме находились боевики, то «группа нарыва» никогда не возвращалась в таком же составе, всегда были убитые, об этом все знали, но приказ есть приказ… К дому пробирались, распределившись в цепочку, человек по шесть. Пробежишь метра два, потом дальше несешься, приходилось и десять метров бежать: перепрыгиваешь из одного укрытия до другого; если получилось – радуешься. И вот уже контрольная группа выводит из дома, видимо, старшего: мужчину средних лет, смурного и бородатого. Глаза сверкают, как угли в преисподней. Ну и что? Спрашивать его о том, есть ли еще кто в доме, не считая женщин и детей, глухой номер – всё равно не скажет. Боевиков они не сдают: то ли боятся их больше, чем нас, то ли родственник среди них имеется, то ли Аллах не разрешает. Хрен поймешь их вообще: сидишь иногда с ними в доме, вроде люди как люди: чай пьешь, хлеб ешь вместе. «Благослови Аллах мясо белий овса», – говорят, сложив ладони вместе и проводя ими по лицу. Спрашиваешь миролюбиво так, есть ли кто в доме, они миролюбиво Аллахом тебе клянутся, что нет, спокойно, мол, всё: ни бандитов, ни оружия никакого, а ночью оттуда – из того села – из дома того обстреливают нас… Вроде соседи, но это всё только условно, хотя и водку нам продают – хреновая, правда, у них водка… Залейтесь вы ею сами, так не пьют же, им их Бог не велит пить. А убивать велит, что ли? Я слышал, что вроде бы нет. Мне рассказывал один кент, что в Коране написано: «Убивая одного человека, ты убиваешь весь мир», как-то так… Но ваххабиты, те за джихад до последнего неверного – «гяура», как они называют иноверцев. А потом в казарме нашей кровати пустые и свечечки рядом с фотографиями…