Но мне 42 года, и я уже другой человек. Иногда в самом деле кажется, что я прожил несколько жизней: до войны, после войны, до Анны и после нее. Это были разные жизни и разные люди их проживали, только под одной оболочкой, в одном и том же теле с именем Антон. Да, странно звучит: «тело с именем Антон». Когда со мной это случилось? В Чечне я был телом. А потом? Потом появилась Анна и из двух тел образовалась одна душа. Наверное, неправильно так говорить с точки зрения религии, но я так чувствовал тогда.
Посмотрев в сторону столика, за которым сидела она, я испугался, что в какой-то момент мог задуматься и не заметить ее ухода, а мне так не хотелось, чтобы она ушла. Я готов был сидеть здесь целый день, лишь бы только знать, что Анна находится рядом, смотреть на нее, ловить взглядом движения ее рук. Вот она сняла шляпу и положила на сумочку, лежащую на пустующем стуле. А ведь там мог сидеть я… Эта мысль была такой простой и очевидной, что я готов был уже встать, чтобы идти к ней, идти за ней, как тогда, в холодную осень в начале века. Но что-то меня остановило, словно прижало к стулу: мое тело стало таким тяжелым, как будто я находился на другой планете, где всё по-другому, и я понял, что мне уже не взлететь. Я попросил у проходящего мимо официанта принести мне еще чашку кофе и бокал красного вина. Взглянув на Анну через несколько минут, я заметил, как официант принес и ей тоже чашечку кофе и бокал красного вина. Я улыбнулся своим мыслям: «Синхронно, как раньше». Тогда у нас часто случалось такое: мы могли хотеть одного и того же, думать об одном и том же и, казалось, могли бы продолжить мысль другого. Ничего не изменилось. Ничего не произошло. Только мы потерялись и не смогли отыскать друг друга. Вот так до сих пор ходим по незнакомому лесу и аукаем: кричим и не докричимся никак…
Я попал в Питер после ранения прямо из Грозного вместе со своим другом Костей, с которым мы познакомились еще раньше, когда три дня просидели в БТР под завалом. Два люка на крыше машины были наглухо прижаты камнем, а основное средство высадки – бортовые двухстворчатые двери, которые открывались вперед по ходу, открыться никак не могли, потому что этой стороной машина была прижата к горе, так как дороги там слишком опасные, чтобы ездить посередине: любой отскочивший камень мог образовать пустоту, в которую может попасть колесо, и тогда – лететь тебе с ветерком вниз, что вполне вероятно при этом… Вообще в БТР должны находиться основных три человека: это командир, механик-водитель и наводчик, но машина предназначена так же для перевозки десанта и чаще всего именно это и происходит. В количестве семи человек они размещаются внутри машины и столько же может находиться на броне снаружи. Но здесь сидеть на броне – это значит практически быть мишенью для боевиков, особенно в горах, когда из-за любого камня могут появиться бородатые чудовища или издалека тебя достанет снайпер и ты даже не успеешь понять, откуда стреляли…
На тот момент в нашей машине был не полный комплект, то есть трое нас и еще пятеро десантников. В отделении управления слева и справа находился командир и механик-водитель (два в одном), ну и естественно – наводчик. А за нами, так сказать, в кормовой части, сидя лицом к борту, парились, изнывая от жары, на двух продольных пластиковых сиденьях пятеро десантников в полном камуфляже. Это, по сути, была уже консервная банка, в которой мы, как есть, в собственном соку – в поту, пытались дышать чем-то еще, кроме пыли, саднящей горло. Нам нельзя было оттуда выбраться, и позвать на помощь своих тоже было невозможно, потому что поступил приказ – не высовываться, не подавать никаких звуков и ждать. Мы ждали, слыша совсем рядом голоса боевиков, не знавших, что в заваленной машине остались люди. Было страшно, когда голоса приближались, потому что, если бы они обнаружили нас, то это бы означало только одно – смерть, но еще ужасней был бы плен: это вначале пытки, а потом все равно смерть, но гораздо мучительная, чем просто выстрел. В любом случае нам нельзя было вылезти оттуда самим, хотя быть замурованными в БТР тоже не сулило никакой возможности выжить, это вполне походило на медленное умирание. Жара стояла такая, что дотрагиваться до железа было все равно что совать пальцы в огонь. К тому же совсем не хватало воздуха в этой закупоренной машине и временами хотелось, наплевав на все приказы, вылезти на минутку, чтобы подышать, вдохнуть хотя бы в последний раз перед смертью. А когда закончилась вода, стало понятно, что долго без нее мы не протянем, я уже не говорю о еде, ведь никто не предполагал, что нам придется жить в бэтээре, поэтому запастись дополнительным сухим пайком не сообразили.
Мы не успели проскочить до того момента, пока с гор не покатились камни от начавшейся сели и не перекрыли дорогу, которую и так с трудом можно было назвать этим словом. Получалось, что мы становились живой наживкой для боевиков, на которую они могли бы ловить тех, кто попытался бы прийти к нам на помощь, и только то, что они не знали о нашем нахождении в машине, спасало нас.
Когда тебе чуть за двадцать, невозможно принять такую глупую смерть, даже не от пули, а от этого замкнутого, безвоздушного пространства, в котором ты находишься как заложник, мученик, обреченный… Ты просто притворяешься, будто понимаешь, что происходит и что способен предположить дальнейшее, а на самом деле ты ничего не понимаешь, потому что не можешь представить: как это тебя больше не будет. Ты продолжаешь верить в спасение из последних сил, выключив на время здравый смысл. Хотя ты не сегодня появился здесь и, значит, видел, что с кем-то происходило именно то, о чем ты не хочешь вспоминать, и ты продолжаешь думать: «А меня пронесет». Оно стучит в твоей голове, но иногда что-то подходит к горлу, накатывает волной и хочется зарыдать, как будто всё это уже случилось с тобой. По ком звонит колокол? Колокол звонит по тебе… Поэтому лучше не думать об этом вообще.
Человек странно устроен, даже на войне – в этом аду, примерно через месяц на тебя снисходит благословенное чувство пофигизма, похожее скорее на некое бесчувствие, наркоз, который впрыснули тебе в вену. Наверное, это происходит потому, что ты еще слишком молод, а вокруг такие же, как ты, пацаны, и вы рассказываете друг другу анекдоты, курите и смеетесь, вспоминаете свою жизнь на гражданке, говорите о том, что стреляют далеко, еще далеко, значит, можно не волноваться. Отмахиваетесь рукой. Вы ждете, когда подойдут ближе, и поэтому у вас еще есть время, время жить…
Вначале, сидя в БТР, мы тоже шепотом пытались поддержать друг друга, мы надеялись, что вот-вот придет освобождение, но потом стали думать, что о нас забыли. Да, просто забыли о том, что мы есть и все еще живы. Может быть, какое-то время назад помнили, а потом решили, что уже поздно и нечего дергаться: погибли, мол, парни. Мало ли их погибало таких, как я и Костик, не понимающих толком – зачем они там. Но мы тогда не знали, что к нам просто не могли подойти, потому что дорога была взорвана, а вокруг, как шакалы, бродили ваххабиты, спустившиеся с гор, где они обычно скрывались днем. Вполне возможно, что если бы наши начали атаку, то они могли попытаться укрыться в этой машине, где сидели мы и, конечно, обнаружили бы нас. Тогда бы точно расстреляли или просто бы взорвали БТР вместе с нами при своем отступлении, чтобы создать этим препятствие для наших.
Моментами я вырубался, проваливаясь то ли в сон, то ли в бессознательное состояние, потому что организм уже отказывался бороться за свою жизнь, у него больше не было сил. Это было похоже на небытие, в котором ничего нет или ты просто ничего уже не чувствуешь, совсем ничего… Полная темнота. И вдруг в этой темноте появляется мама, молодая и нарядная. У нее такое красивое платье изумрудного цвета, она надевает его, когда они с папой идут в театр, а я остаюсь с бабушкой. Я еще маленький, и мне совсем не хочется, чтобы мама уходила, потому что от нее так сладко пахнет цветами, и платье у нее такое мягкое, когда его трогаешь рукой, оно приятное, как шерстка у кота Кузи, он тоже бархатный. Я обнимаю маму за шею и не отпускаю, повторяя все время: «Мама, мама, мама…» И в этот момент я чувствую, как кто-то зажимает мне рот, и от того, что мне становится трудно дышать, я просыпаюсь. Рука Кости лежит на моем лице, плотно прижатая к моим губам. И тогда я понимаю, что, наверное, кричал во сне и ему пришлось закрыть мне рот, так как это было опасно для всех нас. Я отбросил его руку и опять провалился в сон. Но там уже было почти лето. На даче у деда жужжат пчелы и пахнет скошенной травой. Я сижу у него на руках и трогаю пальцами ордена, прикрепленные к пиджаку. Он надевает их только один раз в году именно весной. Дедушка гладит меня по голове, а я спрашиваю у него: