– Вы занимаетесь сексом? – спросила мама.
– Простите? – переспросил Макс Ламас.
– Вы занимаетесь сексом? – повторила она.
Бабушка, покраснев, уставилась в пол, но Макс Ламас быстро нашелся.
– Естественно, – ответил он, как будто это было нечто само собой разумеющееся. – Естественно, мы занимаемся сексом. Было бы безумием не позволять нашим телам выражать свою радость.
– С каких пор секс связан с радостью? – фыркнула моя мать.
Она начала ходить туда-сюда по комнате. Потом сунула руку в карман и достала сигарету.
– Дорогая Клаудиа, – ответил Макс. – Позвольте мне быть совершенно честным и откровенным. Я всегда полагал, что жизнь похожа на зеркало. Из всей информации, которую человеческий глаз посылает мозгу, мозг выбирает ту, которую должен истолковать. Если чувствуешь себя ограниченным и стесненным, то и представление о мире будет как об ограниченном и стесненном. Если думаешь, что секс не может быть связан с радостью, то никогда ее не почувствуешь. Тогда, возможно, ты лишен способности чувствовать эту радость.
– Какой же он зануда! – воскликнула мама, обращаясь к бабушке. – Из такой вот ахинеи и состоит ваша половая жизнь? Старые люди! Пора бы уже отрешиться от плоти и вместо этого сосредоточиться на вырожденной физиономии утонченных душ!
Пепел с ее сигареты упал на толстый белый ковер.
– Хватит нести чушь, дон Макс, – продолжила мама. – Хватит. Послушайте лучше меня, и ответьте на мои вопросы без этих ваших льстивых уверток.
Один из слуг встал и ушел на кухню, а санитары из Мондрагона беспокойно топтались по разным углам комнаты.
– Я самоучка в том, что касается наносимых мужчинами травм, – сказала Клаудиа. – И вам меня не обмануть. И я кое-что знаю о плоти. Я знаю, что, если тело начало дряхлеть, возврата нет.
– Вы считаете меня некрофилом из-за того, что я люблю вашу мать? – с сарказмом поинтересовался Ламас.
– Плоть есть плоть.
– Но не всё есть плоть, – возразил Макс.
– Хватит уже метафизики. Все поняли, что вы охотитесь за имуществом моей матери. Но здесь нет ничего.
Ламас рассмеялся.
– Я выбираю своих женщин, исходя из их человеческих качеств. Сначала – их человеческие качества, потом – каковы они в постели. Всегда только в этом порядке.
– Не представляю себе, что моя мать могла бы блеснуть что первым, что вторым.
– Это оттого, что вы ее не знаете. Как личность ваша мать веселая, щедрая и верная. К тому же, она прекрасная любовница, но об этих подробностях я умолчу.
– Вот и молчите о подробностях! – крикнула Клаудиа. – Но убедите меня. Убедите меня в том, что из всех женщин, которых мужчина вроде вас может себе найти, из всех умных и менее умных женщин в Риме, Стокгольме и здесь, в Марке, моя находящаяся на восьмом десятке мать – лучшая! Убедите меня. Начинайте. Я жду.
Но Ламас опустился на свой стул, как будто из него внезапно выпустили воздух.
– Вы выставляете себя идиотом, если думаете, что можете это скрыть. Так что признайтесь, и тогда мы сможем перейти к следующей части этого разговора.
– Я не собираюсь… – начал Макс. – Я не собираюсь…
Он откашлялся и медленно встал.
– Скажу только одно: меня вам не запугать, Клаудиа.
Моя мать тоже встала, и они оказались стоящими друг против друга посреди комнаты. Высокий и статный Макс Ламас и моя маленькая мама, которой каблуки немного добавляли роста. Оба скрестили руки на груди и смотрели друг другу прямо в глаза, и от их мечущих молнии взглядов мы, остальные находящиеся в комнате, забывали дышать.
– Вы должны знать одну вещь, Клаудиа Латини, – сказал Макс, делая шаг в ее сторону. – В жизни каждой женщины наступает момент, когда она цветет в последний раз. Пройдя через всю борьбу, проведя все битвы, родив детей, сделав все возможное, чтобы полюбить, и оглядываясь назад на прожитую жизнь, женщина расцветает в последний раз. И она цветет так, что все, что имеет отношение к плоти, становится совершенно неважным.
– Макс Ламас пишет мой портрет, – вставила бабушка. – Книгу.
– Книгу? – переспросила мама. – О тебе? И о чем же в ней говорится?
Она посмотрела на Макса. Он улыбнулся в ответ:
– Если писатель уже знает, о чем будет говориться в книге, когда он ее пишет, ему не нужно ее писать. Тогда хватит и виньетки.
Пару мгновений моя мать простояла молча. Она смотрела на Макса Ламаса так, как обычно смотрит на людей, когда пытается создать глубокое представление о человеке. Когда она это делает, она больше похожа не на того, кто вглядывается в зеркало души, а на опытного торговца рыбой, который по мутному взгляду рыбины пытается определить, как давно она умерла.
– Я хочу прочитать то, что вы написали, – заявила она. – Будьте добры, принесите рукопись. Я подожду здесь.
Она снова села в кресло, глядя прямо перед собой пустыми глазами. Макс Ламас покачал головой.
– Вижу, вы привыкли к тому, что ваши желания выполняются. Но когда речь идет о моей рукописи, решать мне. En mi hambre mando yo. Своим голодом распоряжаюсь я.
Моя мать несколько секунд смотрела на него невидящим взглядом. Потом встала и пошла к двери.
– Мне нужно подышать свежим воздухом, – пояснила она.
Макс Ламас сел на диван рядом с бабушкой. Она вытащила из кармана носовой платок и вытерла Максу лоб. Они смотрели друг на друга, и оба качали головами. Мне показалось, что бабушка прошептала: «В конце концов, все будет хорошо» или «В конце концов, с ней все будет хорошо», я не расслышала точно. Вдруг на пороге снова появилась мама и прервала их перешептывание.
– Я признаю, что перешла границу. И прошу прощения.
Макс растерянно посмотрел на нее, потом на бабушку.
– Вы принимаете мои извинения? Я неправильно оценила ситуацию. Я слишком много времени провела в санатории. Слишком много часов в обществе моего друга с коробками, потому что одним летом в санатории, кроме нас, больше никого не осталось. Надеюсь, вы сможете меня простить. Через несколько часов я уеду назад, только мне надо немного передохнуть.
– Но ты ведь останешься на ужин? – спросила бабушка.
– Разумеется, я останусь на ужин, – ответила мама с теплой улыбкой. – Будь добра, попроси кого-нибудь приготовить для меня комнату. И пусть кто-нибудь проводит сотрудников санатория до гостиницы в Толентино.
Она сняла туфли и закинула ноги на подлокотник. Через мгновение она уже спала. И когда моя мать в тот день заснула, все обитатели Толентино вздохнули с облегчением. Мы встали с наших диванов и кресел, а слуги расправили все оставшиеся на обивке складки и распахнули двери, впустив в дом приятный ветерок. Бассейн снова зажурчал, санитаров из Мондрагона отвезли в поселок. Бабушка и Макс Ламас ушли наверх, чтобы поспать во время сиесты, и так же поступила и я. Слуги были единственными, кто не успокоился, когда весь дом решил отдохнуть. Они судорожно наводили порядок, и один из них опустился на колени и начал отчаянно отчищать пятно, оставленное на полу гостиной пеплом с сигареты моей матери. Проходя мимо, я услышала, как он бормочет:
– Творится какое-то безумие. Какое-то полное, полное безумие.
В четыре часа мы все снова собрались внизу в гостиной, и слуги принесли поднос с кофе на колотом льду и взбитыми сливками.
– Ты больше не пытаешься скрыть свои пятна? – нежно обратилась бабушка к маме.
– Пытаюсь, но не могу найти свой крем. Должно быть, он выпал из сумки, когда я выходила из машины.
– Я могу пойти и поискать его, – предложил Макс.
– Я не хочу никого затруднять, – сонно ответила мама. – Я схожу сама.
Она встала, но вдруг схватилась за лоб, как будто у нее закружилась голова.
– Я схожу, – сказал Макс и поднялся. – Сидите здесь, я скоро приду.
Он, напевая, пошел во двор. Но как только за ним закрылась дверь, моя мать встала, подошла к ней и заперла.
– Не смейте открывать, пока я не разрешу, – отрезала она, повернувшись к нам. Потом обратилась к слугам: – И вы тоже. Если откроете дверь этому клоуну, уедете в Рим ближайшим поездом. Идите сядьте.