А все же настал день, когда успеха на сцене стало для для бывшей оглобли мало.
Это открытие Саустин сделал случайно, во время спектакля, когда вдруг почувствовал, что ему скучно. Его более не вдохновляли ни новые роли, ни партнеры, ни, тем более, исполнение чужой режиссерской воли – в рамках актерской профессии ему стало душно. Командовать ему вдруг захотелось, сидеть в зале за режиссерским столиком, орать на марионеток-актериков на сцене, вкладывать им в уста, в движения и в задачи свое видение спектакля – ему захотелось стать главным и ответственным за театральный процесс – захотелось сделаться режиссером. Как только понял он про себя такое, мир и земля закрутились для него в другую сторону, сил прибавилось безмерно, и во всем появился смысл. С новой великой своей идеей он кинулся к отцу родному, к Армену Борисовичу, но встречен был прохладно. «Вот я, – сказал худрук, – я большой артист, но в режиссуру не особо рвусь. Честно тебе скажу, может получиться так, что ты не станешь режиссером, а артиста в себе затопчешь – такие случаи знаю. Впрочем, препоны не чиню, пробуй, поставь что-нибудь, покажи, докажи…»
Вместе с Осиновым – они и задружились тогда – решили мастера поразить. Решили поставить и показать отрывок из сложнейшей повести англичанина Ивлина Во «Незабвенная», ироничную историю про то, как в процессе работы морга происходит любовь между сотрудниками. Бальзамировщик, испытывающий сердечные чувства к коллеге гримерше, изо дня в день посылает ей на конвейере не цветы, а очередной мужской труп, на губах которого он искусно изображает нежные улыбки. Тонкая душа гримерши тронута, бальзамировщику, а не грубому шоферу, развозящему гробы, отдает она свое сердце. Бальзамировщика играл сам Саустин…
Показ состоялся утром, вместо обычной в это время очередной репетиции. Зал был почти пуст, если не считать нескольких любопытствующих артистов, звукооператора в окошке радиорубки над зрительным залом и осветителя на лесах.
По команде Саустина действо началось темпераментно, мощно, кое-кто в зале поначалу смеялся; потом все притихли, пораженные темой и текстом.
Кончился показ, и в зале повисла смертная тоска.
Цели своей Саустин достиг. Мастер действительно был поражен, даже заохал и закрыл глаза. Тишина установилась и в зале, и на сцене такая, что Саустин и Осинов недоуменно переглянулись, понять не могли, что бы это значило. Все смотрели на худрука, он, как всегда, держал паузу да так долго, что Катька Мухина, сыгравшая в отрывке гримершу, нервно хихикнула и подавилась смешком.
Наконец, мастер открыл глаза.
– Да, – сказал он, – да-а…
Что такое его «да» было неясно. Саустина трясло.
– Как, говоришь, – продолжил, обращаясь к Саустину, худрук, – Ивлин Во называет нас, еще живых?
– Ждущие своего часа, – ответил Саустин, смутно догадываясь, что ему ждать своего часа осталось недолго.
– Ждущие своего часа. Замечательно, – усмехнулся худрук и снова закрыл глаза. – Иосич! – вдруг встрепенулся и перескочил Армен Борисович на завлита, – ты мне книгу эту принеси, я внимательно почитаю, по-моему, книга интересная… А по поводу вашего отрывка скажу честно: актеры сделали все, что могли, режиссера не подвели. Но режиссуры в этом отрывке я лично никакой не увидел. Что мы играем? Я не понял. Говнище какое-то, каша бесформенная. Нет ее, режиссуры, нет и конец! Иллюстрация текста, артисты, извините, играют ротом, то есть ртом, текстом, за которым ничего нет. И это режиссура? Извините меня, сильно извините. У кого-то есть другое мнение?
Ждущие своего часа зрители, понятно, смолчали. Не потому, что мнение было единодушным, а потому, что все знали: лучше худрука никто театр не понимает, злить его и спорить с ним бесполезно, можно нарваться на «выйди отсюда вон» или, еще лучше, на «в этом театре вы больше не работаете».
Саустин продолжил жизнь артиста, но без прежнего энтузиазма. Мысль о режиссуре не оставляла его. Он приготовил и показал худруку еще один отрывок из «Царя Федора Иоановича» и снова Армен Борисович его затоптал. «Во-первых, я не увидел новой энергетики. Во-вторых, нет перпендикулярной режиссуры, чтобы действие шло, скажем, против текста или наоборот», – приговорил он к неприятию отрывок и заодно режиссуру Саустина.
Что такое первое и что такое второе лучшие умы театра понимали не очень четко. Спросить деда было боязно и означало себя подставить, актерские же фантазии были разнообразны, но вызывали некоторые споры. Комик Шевченко, слабый на рюмку, предположил, что все очень просто и что новая энергетика означает все делать на сцене быстрее: быстрее говорить и быстрее двигаться. Он, исполнявший Хлестакова в Ревизоре, попробовал применить такой подход, но в результате худрук получил замечание от учителей, приведших на спектакль по классике учеников старшеклассников. «Все это, конечно, очень интересно, но, извините, Армен Борисович, ничего понять было невозможно. Вместо великого текста Гоголя – какие-то скороговорки, странные прыжки Хлестакова по сцене и полное безобразие», – заявили они. Худрук вызвал Шевченко в кабинет и провел с ним персональную беседу, после которой комик несколько дней не пил. На вопрос товарищей о сути новой энергетики он заявил, что все понял, но не стал вдаваться в детали, сказал лишь, что новая энергетика понятие очень индивидуальное. Вопроса о перпендикулярной режиссуре Шевченко тоже удалось избежать, он сказал, что учит новый текст, заперся в грим-уборной и не выходил оттуда, пока все не разошлись на чай, кофе, ужин, ночь.
5
Полчаса истаяли мгновенно. Едва они покинули душ и что-то на себя нацепили, как затренькал в прихожей звонок.
Осинов пришел не пустым, принес пакет с четырьмя бутылками пива. Щедр завлит, щедр, отметил про себя Саустин, пакет принял и промолчал.
– Здорово, Юрок, – сказал он. – Проходи. Чего так рано – случилось что?
– Случилось, – сказал завлит.
– Что?
Завлит вместо ответа уперся взглядом в возникшую за спиной Саустина Вику.
– Вика, она, конечно, актриса и женщина. Но она своя актриса и своя женщина, – сказал Саустин. – Мы репетировали любовь.
– Репетировали? – удивилась Вика – Ну-ну.
– Что случилось, Юр? – спросил Саустин.
Завлит тоже умел держать паузу. Посмотрел на всех отрешенно, прошел к столу, сел, задробил по полу каблуком ботинка.
Он знал эту квартиру, он, можно сказать, прописал в ней счастье. Два года назад худрук выбил ее в мэрии для любимца Саустина. Осинов вместе с Олегом выбирал обои, занавески, менял полы и сантехнику; раньше вместе с Олегом в ней жила его прежняя любовь – Алена, теперь нынешняя любовь – Вика, и это было нормально, так принято в мире театра и никого не удивляло – театр – вертеп, но вот то несправедливое, что произошло с ним!.. Впрочем, в театре нормально и это, театр искусство крепостное, барское, и барское самодурство худруков никто отменить не в силах. Крепостничество, отмененное сто пятьдесят лет назад, прекрасно поживает в театрах, подумал Осинов. Барин и палка, вспомнил Осинов любимое изречение Армена о театре. Барин, палка, боль, дрессировка, результат. Главное – результат, который, как ни странно, часто бывает хорош…
Саустин дал знак; Вика исчезла, чтоб явиться через три минуты со стаканами, подсохшим сыром на блюде и открывашкой. Пиво зашипело и брызнуло в стекло, напомнив завлиту любимые звуки пивбара.
– Может, чего покрепче, Юр?
– Не сейчас.
Чокнулись, глотнули пенного, зажевали сыром. Более молчать было нельзя. Взгляды вопрошали и требовали ответа.
– Мне срочно нужна хорошая пьеса, – сказал Осинов.
Саустин шумно, по-йоговски выдохнул.
– И все? Напугал, черт! – заключил он. – Кому она не нужна? Всем нужна.
– Ты не понял, – сказал Осинов и пересказал приятелю разговор с худруком. – Растоптать меня хочет, измельчить, превратить в замазку.
– Блин, – Саустин заново наполнил стаканы. – Опять у деда приступ. Зачесалось.
– Где? – спросила Вика.