Все делилось надвое — и ей становилось легче. Она смеялась и плакала, они пили и обнимались. Курили, вдыхая морозный ночной воздух, и снова пили, а в его глазах появлялись и исчезали блики, тени, алые, как ее безумие.
Туман на его лице на миг расступился, и она закричала, глядя в глаза своего отчима. Больные глаза, в которых плескались озера чужой боли, чужой ненависти, чужого отчаяния. Она провалилась в эти глаза и плыла в потоке крови, подчиняясь ему, пока ее не вынесло в кольцо чужих рук, и кто-то держал ее, почти ломая ребра в жестком захвате, пока легкие ходили ходуном, а сквозь стиснутые зубы прорывался глухой рык. Она-зверь хотела крови тех, кто сделал ей больно.
А потом позади разверзлась знакомая бездна.
Она падала в нее, летела и смеялась, думая, что, может быть их не зря считали выродками, недостойными жить среди людей.
Может быть, они это заслужили.
А может быть, их заслужили люди.
========== Акт десятый — Conclamatum est (Всё кончено) ==========
Я утром просыпаюсь с содроганием
И чуть не плачу, зная наперёд,
Что день пройдёт, глухой к моим желаньям,
И в исполненье их не приведёт.
(Иоганн Вольфганг фон Гёте «Фауст»)
За окном стаивали сугробы, несмело запевали птицы, мешался с дождем снег. Весна подбиралась незаметно, уже чувствовалось ее дыхание в запахе ветра, в едва, но все же пригревающих лучах солнца, в проталинах и несмело набухающих почках. Зима еще властвовала над миром, но потихоньку сдавала позиции. Все менялось, а Стана смотрела в окно и не знала плакать ей или радоваться.
Ей ничего не снилось. С того самого приснопамятного дня, когда она проснулась в объятьях Алека от собственного крика, когда она отбивалась спросонья, продолжая кричать и плакать. Тогда помогли лишь две дозы успокоительного, но, все равно, следующие несколько дней она боялась спать. Спасали энергетики: до еды, после еды, вместо еды — правда, через три дня они перестали действовать, и она отрубилась. Вопреки всем опасениям, кошмары не вернулись, только тяжелый, тревожный сон без сновидений, из которого ее вырвал взволнованный библиотекарь. Стана так и не поняла, боялся ли он за книгу, на которой она заснула, или за нее.
Следующие недели главными кошмарами были каждый вечер и каждая ночь. Она боялась засыпать, боялась сильнее даже, чем в самих снах, которых, кстати, так и не случалось. Стана просыпалась посвежевшей и отдохнувшей, училась, читала, делала все-все-все, а потом лежала, смотрела в темное беззвездное небо и дрожала от страха. Она старалась не закрывать глаза, но усталость брала свое и, уже под утро, она неизменно отключалась, чтобы проснуться по будильнику и долго смотреть в потолок, не веря своему счастью.
Отпускало постепенно: день за днем дышать становилось легче, дрожь слабела, отступала паника. День за днем — пока, однажды, она просто, не задумываясь, не закрыла глаза и не провалилась в сон. Слишком сильно устала, для того чтобы переживать — убеждала она себя. Но, как бы то ни было, страх ушел и не возвращался, но сны так и не вернулись, будто она оставила их в доме Алека, забыла, торопясь сбежать от них же и от самой себя. Следовало бы радоваться, а Стана отчего-то скучала по своим кошмарам: по ярким краскам и чувствам, по своим-чужим мыслям. Ей хотелось понять. Ей хотелось еще раз увидеть его — свой последний сон — хотя бы для того, чтобы перестать чувствовать себя таким… человеком.
И от этих мыслей, этих чувств Стане становилось по-настоящему страшно.
Но снов так и не было. К счастью. К сожалению.
Она отсиживала лекции, что-то записывала, что-то отвечала. Порой на нее накатывало: воспоминания о невесть когда прочитанных книгах. Она не помнила ни текстов, ни названий, но других объяснений этим озарениям не было. Случались они очень даже кстати, и многие профессора перестали ее спрашивать — к ней обращались, только когда не было альтернативы. А она, казалось, могла ответить на любой вопрос, вплоть до основ нейролингвистического программирования. Последнее даже было доказано практически, несмотря на искреннее изумление преподавателя. Кодить, благо, не заставил, но Стана ловила себя на мысли, что получилось бы, наверное.
Это делало ее почти счастливой. Это — и отсутствие снов.
Огорчало лишь то, что после того далекого, уже полузабытого, дня ее избегали и Скай, и Джейк. На самом деле, она так и не смогла решить для себя, что делать по этому поводу: рыдать или радоваться?
Пейзаж за окном был сер и уныл: несмотря на неотвратимо надвигающуюся весну, тающий снег навевал на нее печаль, а сквозь щели в раме тянуло сыростью. Стана прижалась лбом к стеклу, нервно сминая в пальцах лист настоящей бумаги, украшенный гербом университета. Ей предлагали перейти на факультет государственного управления, сильно специфический и абсолютно закрытый. Единственный профиль обучения, который нельзя выбрать, на него можно лишь получить приглашение. И ей это приглашение пришло. Позавчера.
Согласиться только не получалось, что-то останавливало. Страх? Наверное.
Нет, она не боялась не потянуть программу, не боялась вылететь. Скорее, она боялась самой себя и этих своих непонятных озарений. Лучше бы они кончились, лучше бы их не было никогда, как и этой проклятой бумаги.
Не хотелось ничего отвечать, но сколько еще получится игнорировать косвенные и прямые вопросы секретариата, теряющего терпение на глазах? Еще вчера ей благодушно сказали: «Подумайте». Сегодня — возмущенно: «Вы все еще не решили?»
А она не могла решить, и даже посоветоваться, как назло, было не с кем.
Вздохнув и подавив в себе желание побиться лбом о что-то твердое, Стана спрыгнула с подоконника и пошла в библиотеку. В компании книг ей всегда думалось проще и лучше.
Очередная презентация факультета госуправления уже подходила к концу, когда Стана почувствовала легкое, почти невесомое прикосновение к плечу. Она обернулась: рядом ней стоял профессор Ланской и знакомо улыбался, глядя на нее.
— Мечтаете попасть? — он кивнул на планшет, и Стана, смутившись, неопределенно пожала плечами.
— Приглашают, но я… даже не знаю.
Скай присвистнул, усаживаясь рядом. На мгновение в его глазах мелькнула какая-то чертовщинка, и он показался девушке ожившим героем ее снов.
— Это честь, Станислава. К этим ребятам отбор строжайший. Но и вы, говорят, блистаете.
— Просто много читаю…
— И это с лучшей стороны характеризует вас, как студентку нашего университета, — вклинился в их беседу третий голос, отчего-то показавшийся ей смутно знакомым.
Он ударил по нервам, Стана вздрогнула, запоздало понадеявшись, что Скай и их неизвестный собеседник спишут это на испуг от неожиданности. Она медленно развернулась, глядя в пол. Блестящие лакированные туфли, серые брюки с идеально заглаженной стрелкой — взгляд заскользил выше — пояс, белая накрахмаленная рубашка, пиджак в тон к брюкам, сине-серый галстук и лицо. Смутно знакомое лицо, вызвавшее у нее безотчетное отвращение.
Он — красив, объективно, отметила она секундой спустя. Правильные черты, глубокие синие глаза, длинные, почти девичьи, густые ресницы, располагающая улыбка. Он был действительно красив, но Стане отчего-то хотелось стереть эту улыбку и увидеть его кровь — аж руки в кулаки сжались.
Она улыбнулась. Узнавание пришло запоздало, лишь когда она краем глаза заметила лежащую на ее же столе брошюру.
— Добрый день, господин ректор, — негромко сказала она и склонила голову.
Тот улыбнулся ей в ответ и взмахнул рукой, призывая расслабиться.
— Я лично подписывал ваше приглашение, Станислава.
Он присел к ним, на самый край свободного стула, то ли собираясь уйти, как только договорит, то ли боясь помять свой идеально отутюженный костюм.
— Я недостойна такой чести, — пробормотала она, силясь не отшатнуться как можно дальше.
Виски ныли, сердце застряло комком в горле и часто пульсировало.
Стереть эту проклятую улыбку, сделать эту кипельно-белую рубашку красной от крови, разбить гордый профиль. Эта линия губ должна стать кривой, рваной и опухшей. Эти ресницы должны слипнуться от крови. Этот голос должен охрипнуть и сорваться…