Анатолий приготовился к унижениям в лице отпетых бандитов, которые могли на него обрушиться сразу. Но, к его огромному удивлению, камера оказалась пустой. Его поместили в одиночку, в маленькую узкую клетушку с единственной железной кроватью и крошечным окошком под самым потолком, до которого было не дотянуться. Дырка в полу и жестяная раковина дополняли обстановку. Все было допотопным, серым, старым. В камере было очень холодно и – он сразу разглядел – очень грязно. Но нестрашно. Абсолютно нестрашно. И это подарило ему спокойствие. Тем более, что на тюремной койке оказалось нечто вроде постельного белья – простыня, подушка с наволочкой и одеяло, такое жесткое, что на ощупь напоминало больше мешковину, чем ткань.
Но ему было плевать на это. В камере оказалось слишком холодно для него, избалованного, привыкшего к теплу. Он улегся прямо в одежде, которую ему в конце концов вернули, и натянул одеяло до глаз.
Проснулся Анатолий от холода и от серых лучей рассвета, которые все-таки полоснули его по лицу. Это были очень скромные, даже скудные лучи, но их было достаточно для того, чтобы он открыл глаза.
Тело дрожало как в лихорадке. Зуб на зуб просто не попадал. Нун лежал под жестким одеялом, которое совершенно не защищало его от холода. И мысли его плавали в какой-то невесомости, как рассыпавшееся домино.
Он не знал, сколько прошло времени до того момента, как щелкнул тяжелый замок металлической двери. И при появлении конвойного понял, что сейчас его поведут на допрос.
Следователь уже ждал его в своем кабинете. Это была довольно большая комната с двумя окнами, выходившими явно по двор, потому, что из них не доносился уличный шум. Стол стоял между окнами, а над ним в массивной позолоченной раме висел портрет Дзержинского. Железный Феликс зло поджимал тонкие губы, глядя куда-то в угол комнаты.
Перед столом следователя стоял единственный стул, и Нун сел на него. Руки его были свободны, их никто не сковывал ни во время ареста, ни позже, когда его привезли сюда.
– Подвиньтесь к столу ближе, Анатолий Львович. Вы неважно выглядите. Знаю, что ночь прошла плохо. Уж очень у нас холодно. Так что придвигайтесь, – в голосе следователя звучал мед.
Нун подвинулся и не поверил своим глазам, когда следователь протянул ему жестяную кружку, над которой шли клубы пара, и тарелку, где лежали два бутерброда – один с плавленым сыром, другой… с докторской колбасой!
– Смело ешьте и пейте. Видите, я отдаю вам свой завтрак. Так глубоко вы мне интересны, Анатолий Львович, – следователь был сама благожелательность, – такого интересного дела у меня еще не было.
– Вот уж не думал, что в тюрьме меня будут кормить докторской колбасой, – пробормотал Нун, однако не заставил себя просить дважды: от вида еды его желудок скрутили голодные спазмы. – Интересная у вас манера проводить допрос, – не удержался.
– А это не допрос, – парировал его выпад следователь, – мы с вами просто побеседуем. Это будет такая себе интеллектуальная беседа. Приятно, знаете ли, пообщаться с умным человеком. Я вот понять хочу… Как вы, действительно образованный человек, как вы так впустую, бессмысленно тратите свою жизнь?
– Что вы имеете в виду? – проговорил он с набитым ртом – еда просто таяла во рту.
– Вы образованны, умны. У вас ведь блестящее университетское образование. Вы могли бы преподавать, заниматься научной работой. А вы… Мало того, что вы опустились на самое дно, работали сторожем, так еще и ведете антисоциальный образ жизни, я имею в виду ваше тунеядство, отказ работать на благо общества. Скажите, зачем вы пишете то, что никто никогда не будет читать?
– Не будет читать? – У Анатолия пропал аппетит, и чай вдруг показался ему безвкусным, а бутерброды такими, словно он жевал вату.
– Разумеется. То, что вы пишете, никто никогда не напечатает. Это я могу вам гарантировать. А раз так, то как может называть себя писателем тот, кого никогда не будут читать?
– Пишут не для этого, – теперь Нун чувствовал горечь.
– А для чего же еще? – удивился искренне следователь.
– Я не знаю. Я не могу отвечать за других, только за себя. Может, другие так думают и пишут для кого-то. Но я пишу потому, что не могу не писать. И я думаю, что каждый настоящий писатель пишет в первую очередь для себя. Это как потребность, понимаете? Когда нельзя не писать. А будут ли читать, напечатают ли – это другой разговор. Многих крупных писателей никто не печатал. Того же Достоевского. Но это не значит, что писателем он стал только в тот момент, когда в журнале опубликовали его первую повесть.
– Сейчас другие времена. Ваш пример абсолютно неуместен. Наша страна всегда с уважением относилась к творческому труду. У нас много достойных, знаменитых и всеми почитаемых писателей… Вот хотя бы наш земляк, Валентин Катаев.
– Валентин Катаев… – горько усмехнулся Нун.
– Понимаю вашу иронию. Конечно, вы завидуете, у писателей это нормально.
– Вы противоречите сами себе. Только что вы пытались мне доказать, что я не являюсь писателем, а наоборот – антисоциальным элементом и тунеядцем. Впрочем, не важно. А усмехнулся я потому, что вспомнил один случай. Мне рассказывал человек, который присутствовал при нем.
– Какой именно? – В голосе следователя прозвучал интерес.
– Однажды Сталин принимал писателей. Иногда он любил это делать. Разговаривая, достал папиросы «Герцоговина Флор», выпотрошил табак и набил им трубку. Пустая коробка осталась лежать на столе. Среди писателей был и Валентин Катаев. Он вскочил со своего места, схватил эту коробку и сказал, что хочет сохранить ее как дорогой сувенир. Потому что к коробке этой прикасался такой знаменитый человек. Сталин очень не любил подобного раболепия. Поэтому что-то буркнул своему секретарю Поскребышеву, и тот быстро отобрал у Катаева коробку. Вы знаете, что в 1946 году Катаев получил Сталинскую премию за роман «Сын полка»?
– При чем тут это? – нахмурился следователь.
– А при том, что 14 февраля 1966 года он, в числе прочих других деятелей культуры, подписал письмо 25-ти. Письмо против реабилитации Сталина. В этом письме шла речь о преступлениях против невинных людей, осуждении культа личности, и прочем… Как вы думаете, он отдал всю сумму Сталинской премии тогда, когда подписывал письмо, или сделает это потом, отдаст в ближайшее время?
– Я вас не понимаю, – хмуро взглянул на него следователь.
– Разве? А мне кажется, вы очень хорошо понимаете. Двойная мораль. Успешный писатель в советском обществе – всегда двойная мораль. Не честь. Не совесть. Не талант. Не особенности мышления художника, позволяющие видеть то, мимо чего проходят обыкновенные люди. А двойная мораль. С одной стороны – стыд, потому что писатель всегда наделен совестью. А с другой – возможность удержаться у кормушки любой ценой.
– Вот именно поэтому вы оказались у нас. Значит, все правильно, – откинулся на стуле следователь.
– Это уж вам решать. Только в нашей стране задача официального писателя – толкаться у корыта, у своей кормушки, и хрюкать. Заметьте, не говорить, потому что власть всегда боится человеческой речи. А именно хрюкать. И, конечно, изо всех сил отгонять от кормушки чужих. Если приблизится кто из чужих – уже не свиньи будут хрюкать в угоду власти, а явятся во всей красе дикие вепри. Порвать! Не допустить! Уничтожить! И для этого все способы хороши.
– Вы лжете, – усмехнулся следователь, – и лжете очень неумело. На самом деле мечта всей вашей жизни – как раз и оказаться у этой кормушки. Но у вас, лично у вас, Нун, никак не получается. Поэтому вы исходите злобой и желчью, плюете в тех, кого недостойны. Как же вы завидуете им!
– Вы так думаете? Завидую так сильно, что оказался здесь? – Анатолий горько усмехнулся. – Многих вы знаете писателей, готовых за свои убеждения отправляться в лагеря? Я, например, только двоих. Вот им я как раз и завидую, тут вы правы. С ними я бы и хотел оказаться. Но у вас есть четкий приказ – уничтожать всех писателей. Поэтому я здесь.