* * *
Таинственный кузнечик – вот поэт.
И стрекоза, что молча солнце пьет.
Как их не чтить, когда их жизнь – вне нас
настолько, что отчаянье берет.
Их жизнь – не самолет, но лишь полет.
Притом такой, что помутится свет,
коль что-то встанет на пути их глаз.
Кузнечик празднует свою судьбу.
И нас он никогда не удостоит
тоскою по общению; давно
утрачена с поэтами в нас связь.
Понятна нам едва ли коновязь.
Но стрекозиные мерцания бездонны.
В их вековечно донное окно,
где в зазеркалии быть может вьюга воет,
нам не взглянуть: мы здесь, мы отражённы,
наш мир – не жизнь-и-смерть, но лишь кино.
* * *
Душа, избавившись от тела,
лете-, лете-, лете-, летела,
в летейских водах растворясь.
О чём, к кому здесь было дело?
К чему, к кому здесь прикипела,
слоняясь, но не прислонясь?
…
Как тает всё в священной дымке!
Сияет дух весенней льдинки;
навозный пар – как жизни дых.
Коровий взор богам внимает.
И горка детства исчезает.
И всё, что было, нас не знает:
душа здесь тронута на миг.
* * *
Есть то, где ты неуязвим.
И это всё, что есть.
Там, словно море, млечность зим.
Там куст растет неопалим.
Там ты не часть, а весь.
Там не войдут в тебя распад
и грохот мощных фар.
Там миллионы лет подряд
дожди и реки не молчат,
а длят аскезы жар.
Там вся волхвующая ночь
восходит к нитям воль.
Там можешь ты себя волочь
назад в себя в мальстрёмы почв,
где так блаженна боль.
* * *
Сочиненное слово не выше креста.
Потому и слова – не значительней жизни.
Краски могут пылать на поляне холста,
но основа холста – в бессловесной белизне.
Страх, громаден как ночь, наполняет кристалл.
Просквоженным вниманием дышит в нас око.
Ты не выше креста, ты – еще не уста,
чтобы что-то глаголать в экстазах потока.
* * *
И в сновидений дымчатую боль
безропотно ты уплывешь однажды,
где обретешь все запахи и жажды,
и все дожди любви, и все маршруты воль.
По крохам собирая сам себя,
ты лесенку построил или сферу,
где кто-то все поет про вечные поля,
про море и в горах судьбинную пещеру.
* * *
Россия, Лета, Лорелея…
Кто в речи был заведомо рожден,
тот обречен священником быть звуков.
И вслушиваться в шорох, ропот, звон,
как будто храм – шептатель зги и слухов,
которыми ты полон просто так,
не понимая ничего, не отвергая.
Так столяр потом заливает свой верстак.
Так мчится в небе ласточка нагая.
* * *
В нас всех богов укрыты семена[1]
Хотя едва ли их припомним имена.
Печалиться ли нам с тобой о смерти,
когда всечасно в нас кипит последний бой:
то боги в нас, как в смертной круговерти,
жизнь защищают, жертвуя собой.
К богам в себе мы так неблагосклонны.
Не постигая, что вовне их нет,
что это их глубинами в нас дышат волны,
и пограничья бдительны бессонно,
и музыка порой слышна планет.
Есть кто-то в нас, с кем боги в перекличке,
кто понимает их сияние вполне.
Кто неподвластен слепоте привычки,
кто просыпается и царствует во сне.
* * *
О дым непостижимый, уходящий!
И вся тоска, идущая на нас
из облаков и мощи рощ летящей,
пронзает вновь вселенство наших глаз.
Летящее и зыбкое вселенство.
Отец и мать ушли; ушел весь род.
Скончалось детство, отнято наследство.
Но кто-то же в пустотствии живет?
Ведь кто-то же к земле прижался ухом?
Есть кто-то же, кто подлинно скорбит,
кто свят сквозным благодаренья духом,
кто как Земля и как вода не спит?
* * *
Эту память ресниц
я хотел бы оставить воде,
недоверчивой влаге чернил,
чтоб не стать только прахом и пылью.
Боль бессрочна как бред;
Ты останешься сущностью лет;
Бог дается тому,
кто причастен тоской к изобилью.
* * *
Как хрупко зеркало сознанья!
Еще чуть-чуть, и ты не виден,
не слышен; словно мирозданью
ты стал вдруг чужд и неподсуден.
И ты не слышишь воли рощи,
хотя листы тебя качают…
Как мощно всё они венчают!
Ведь в мире тайно дышат мощи.
Одни руины дышат вольно.
Останки царственны в гробницах.
Уже не тесно и не больно.
И отблеск душ – как тень от птицы.
Земля – погост бессчетных мумий,
помпей, племен и саркофагов,
пронзенных музыкой безумий,
промытых флейт и бубнов влагой.
И ты, оставшийся тихонько,
уже одной ногой в руинах,
глаголешь междумирьем только,
гудящим в сагах и былинах.
* * *
Уступи мне, скворец, уголок,
Посели меня в старом скворешнике.
Отдаю тебе душу в залог
За твои голубые подснежники.
Николай Заболоцкий
Сюзереном стал вещий вассал,
уступив свой и за́мок, и рощу
чтоб весною с неслыханной мощью
дух скворца в человеке восстал.
Потерявший сознанье скворец
и двуногий, из праха восставший,
путешествуют вместе; творец
изумленно сморгнул, повидавши
дружб немало на вечном веку.
Протоплазменно ночь погасила
их владенье на полном скаку
в измеренье, где слабости сила
возрождается в тайне из тайн,
где Орфей оволшебил кифару
чтоб отправиться вовсе не в Рай -
чтоб за смертью найти себе пару.
Так и наш, из Тарусы, певец,
сдав залогово душу природе,
обнаружил бессчётие лиц
в самом тихом и хрупком народе.
Там не громы творят чудеса
и не дерзкие слова кощунства.
Там волшебная грезит роса
на вершине бесстрастного чувства.
* * *
Я сделался нервной системой растений,
Я стал размышлением каменных скал,
И опыт осенних моих наблюдений
Отдать человечеству вновь пожелал.
Николай Заболоцкий
Я стал бы безудержно свойством деревьев,
когда бы хватило мне веры в траву,
в свободную волю предгорных кочевьев,
где жизнь не качается подло во рву.
И в каменность скал помещаясь отважно,
и бережно тратя ток сил на цветок,
я тихою сагой светился бы влажно,
поутру туманом лаская поток.
Что ж мне помешало стать мытарем поля,
дождей пастухом, охранителем звезд?
Зачем я к машинам себя приневолил,
коль мозг трепетал пред алмазами рос?
* * *
Меж сновидений мы плывем,
и меж ручьев, и меж листами.
И что-то происходит с нами.
Но что? едва ль когда поймем.
Врастаем мы в наш вечный дом
или разматываем нити?
Поток невидимых событий
течет в нас горем иль ручьем?