К концу октября мои ожидания дошли до той степени недоумения, при которой счастливый финал видится близким родственником подвоха. Вконец смущенный непривычным мне обращением я решил объясниться, и когда мы однажды в сырой октябрьской темноте остановились после прогулки возле ее подъезда, мягко и по возможности убедительно сказал:
"Лина, ты уже, наверное, поняла, что я тебя люблю. Конечно, я не могу требовать от тебя того же, и все же ясность не помешает. Если ты сейчас говоришь, что мы только друзья, я все правильно пойму и удалюсь: не в моих правилах быть одним из многих. Но если скажешь, что я для тебя больше, чем друг, ты сделаешь меня самым счастливым человеком на свете. В общем, выбирай"
Вы думаете, она бросилась мне на шею? Как бы ни так! Эта нахалка даже бровью не повела, а спокойно глядя мне в глаза, сказала:
"Предположим, ты мне небезразличен, и что дальше?"
"Тогда… выходи за меня замуж!"
"Хорошо. Только нужно подождать" – тут же деловито согласилась моя будущая жена. Одна половина ее лица была погружена в тень, на другой застыл неживой отсвет фонаря. Я чуть помедлил и двинулся к ее губам за обручением. Они оказались такими же холодными и твердыми, как наши будущие обручальные кольца.
Через несколько дней она изъявила желание познакомиться с моими родителями. Мы поехали в Подольск, и на всем пути она озиралась, словно недоверчивая кошка. Я комментировал подробности маршрута, стараясь не сбиться с роли снисходительного экскурсовода, открывающего избалованной москвичке закопченую сторону подмосковной жизни. Когда мы поднимались на третий этаж, она притихла, а войдя в квартиру, напала взглядом на вышедшую нам навстречу мать.
Потом был праздничный обед, во время которого ею овладело неожиданное и приятное возбуждение. Как будто она вдруг избавилась от беспокойного, неутихающего сомнения. Потом они с матерью о чем-то долго говорили на кухне, а мы с отцом обсуждали кремлевскую чехарду. Едва мы с ней покинули квартиру, как она сказала:
"Ты не представляешь, как тебе повезло с матерью…"
Почему же не представляю: все мои бывшие подружки были того же мнения.
Второго ноября она спросила:
"Твое предложение в силе?"
Я подтвердил.
"Тогда идем подавать заявление"
На следующий день мы поехали в Подольск и подали заявление. Услышав, что нас записывают на шестое февраля, Лина подумала и спросила:
"А можно на неделю позже?"
Нас записали на четырнадцатое. Когда мы вышли из ЗАГСа, она сказала:
"Можно, чтобы свадьба была у тебя?"
"Само собой!" – отвечал я.
"Ты, конечно, понимаешь, что моих на свадьбе не будет"
Я пожал плечами.
"И еще: не хочу свадебное платье, буду в простом. Что-нибудь бежевое. Не возражаешь?"
"Мне все равно, в чем ты будешь"
"И жить будем у тебя. Не против?"
Еще бы мне быть против!
Собственно говоря, каким-то новым теплом наши дальнейшие отношения согреты не были. Лина продолжала обращаться со мной, как с сопровождающим лицом, добавив в наше скудное любовное меню беглый, холодный поцелуй. О том, чтобы заключить ее в тесные объятия и усладить ее слух нежным бормотанием я и помыслить не мог. Более того: я стал замечать в ней беспричинное раздражение – словно она раскаивалась в своем согласии, но и назад его брать не торопилась. Довольно скоро мой осторожный энтузиазм сменился стойким, пугливым недоумением. Про себя я решил, что она из породы бесстрастных красавиц, с которыми я до нее дела не имел. Другими словами, незнание истинных причин заменил подходящим объяснением, то есть, прибег к распространенному в быту и науке методу подмены истинного удобным.
Три месяца, словно три килограмма тротила под мое ожидание. Каждый день я ждал, что мне скажут: "Извини, я передумала". Боясь сболтнуть лишнее, я жил в долг и не верил в реальность происходящего, пока не расписался в книге регистраций и не поймал себя на мысли, что покорно следую чье-то насмешливой воле, которую так и хочется назвать недоброй. Я брал в жены бесчувственную, бледную, через силу улыбавшуюся красавицу, упакованную в холодные бежевые тона и увенчанную взбитыми, лакированными локонами. Неужели мне предстоит сегодня лечь с ней в постель?!
С ее стороны на регистрации присутствовали две сокурсницы. Свидетелями были Верка и Гоша, который, закатив глаза, шепнул мне: "Ну, старик, ничего не скажешь – хороша!". День получился утомительный и нервный. Лина исполняла свою роль с каким-то обреченным послушанием: где надо – улыбалась, что надо – говорила, чего не надо – не делала, с теми, кто приглашал – танцевала, со всеми была ровна и никого не сторонилась. При криках "Горько!" вставала, подставляла вялые губы, закрывала глаза и, едва выдержав до шести, отстранялась, будто ей и в самом деле было горько, а после сидела с приставшей к лицу неподвижной улыбкой, сияя неживой фарфоровой красотой. (Ох, уж эта фарфоровая красота! Кто и как только не склонял твой чистый отсвет и тонкий отзвук! Вот и я туда же. Может, потому что тело Лины изготовлено из божественной глины?). Я перехватывал устремленные на нее откровенные, дезавуированные пьяной завистью взгляды друзей, которые раздевали ее и совершали с ней развратные действия – или мне это мерещилось? Я наблюдал за разъехавшимся, словно ветхая ткань весельем, и мне было стыдно перед свежеиспеченной женой за трактирную, унизительную для ее возвышенной красоты атмосферу. Я уже слышал, как она, оставшись наедине со мной, с усмешкой роняет: "Ну и друзья у тебя…". И с этим мнением обо мне, как о части сермяжного мира она ляжет в постель. Что будет дальше, я даже думать не хотел: мне казалось, как только я до нее дотронусь, мой сон рассеется, и я очнусь, пытаясь удержать тающий призрак мечты.
Когда пришло время прощаться, Лина одарила всех неживой улыбкой и пригласила заходить, а когда все разошлись – села на диван, откинулась и закрыла глаза. Стало видно, как побледнело и осунулось ее лицо, стало ясно, как она устала. Мы с матерью заставили ее лечь, а сами принялись устранять следы той разрухи, которой завершается всякий человеческий праздник. По мере того как возвращалась на свои привычные места мебель, росла гора чистой посуды, а проветриваемый воздух избавлялся от кабацкого духа, во мне разгоралось волнение. Это с моих плеч призывно трубил добровольно взваленный туда супружеский долг.
"Иди, иди, мы сами тут управимся…" – многозначительно взглянула на меня мать, и озноб предвкушения наполнил меня по самую макушку. Я вдруг представил, как ложусь рядом с Линой, бережно ее обнимаю, а дальше…
"Нет, нет, пусть Лина спит, она очень устала!" – поторопился я избавиться от удушливых фантазий, всем сердцем желая, чтобы родители поскорее ушли. Уловив феноменальным своим чутьем флюиды моего желания, мать оборвала хозяйственные хлопоты и сказала:
"Ну все. Основное мы убрали, остальное завтра. Пойдем, отец, спать. Небось, намаялся за день…"
Через десять минут они окончательно скрылись в своей комнате, и я, обессиленный волнением, отправился к себе.
6
В душноватой тишине комнаты еще витали живучие молекулы чужих духòв – следы коллективного уединения жен и подруг моих друзей. Я обнаружил Лину в кровати. Подернутая малиновой тенью ночника, она спала, слегка приоткрыв рот, выпростав из-под одеяла руки, обнажив перечеркнутые тонкими бретельками плечи и разметав на подушке густые вспененные локоны. Одежда ее была в беспорядке брошена на диван. Платье, туфли, чулки, лифчик, трусы – прощальные, сакральные, музейные доспехи новобрачной. Весь день их швы врезались в ее тело, натирали нежную кожу, отпечатывались причудливым рисунком, дышали ее испарениями, запоминали ее запахи, вбирали ее усталость и впитывали дрожь. Косясь на Лину, я тихо, по-воровски погладил чулки и мятый лифчик, взял трусы, с греховным стыдом поднес к лицу и растворился в пугливом аромате девственницы, что спала в моей постели. Всласть надышавшись, встал, разделся и осторожно улегся на кровать, в которой до Лины-малины побывали Ирена-сирена и Наталия-талия.