"У тебя красивое тело"
"Спасибо, это, наверное, из-за гимнастики…" – застеснялся я и тут же возликовал: кажется, мои тазобедренные излишки ее не смутили!
Обратно мы шли сквозь жаркий душистый шабаш июльского цветения. Волнуясь, смолисто потели высокие сосны. Кивая головами, раздавали ароматные обещания цветы. Исходили летучими соками готовые к покосу травы. То тут, то там вспыхивали разноцветным огнем бабочки и, прочертив замысловатый след, трепещущими искрами тонули в траве. Безуспешно пытался настроиться сводный птичий хор. Примолкла Лина, примолк и я.
Пришли домой, и меня представили дедушке Владимиру Ивановичу. Затем был плотный мясной обед с редиской, луком и пахучим укропом. За обедом я рассказывал старикам, как живут труженики Подольска и как мать собирается перерабатывать смородину, которая вот-вот начнет входить в черноглазое состояние. При расставании я поцеловал бабушке руку (на безымянном пальце пожелтевшее кольцо) и ответил на крепкое, окольцованное тем же цветом рукопожатие деда. Лина проводила меня до вокзала и взошла со мной на платформу.
"Было здорово" – сказал я.
"Да" – согласилась она.
"Ты разрешишь мне приехать завтра?"
"Знаешь, завтра не надо, приезжай послезавтра…"
"А если дождь?"
"Ты боишься дождя?"
"Я ничего не боюсь" – вымучено улыбнулся я.
Налетела электричка. Я взглянул на Лину и столкнулся с напряженным ожиданием ее глаз. Сейчас я поцелую ей руку, шалея от храбрости, подумал я. Словно угадав, она спрятала руки за спиной, торопливо кинула "Пока!" и, освобождая проход, отступила на два шага. Я вошел последним, обернулся и застыл с поднятой в прощальном приветствии рукой. В ответ мне быстро и коротко махнули. Двери с железным лязгом захлопнулись, и меня в стальной клетке повезли домой умирать от тоски.
3
Влюбленный тигр в клетке – сказал бы про меня всякий, проведи он со мной на следующий день хотя бы полчаса. Я ложился, вставал, ходил, сидел, раздвигал взглядом стены, смотрел в окно, пробовал играть и читать – то есть, проделывал то, что делал бы на моем месте любой лишенный любимой тигрицы мужчина. За окном исходил духотой никчемный день. Я мог раздвинуть прутья и вырваться на пляж, но от этого мир вокруг меня не перестал бы быть клеткой. Где-то там далеко, где меня сейчас нет потели от жары высокие сосны, кивала серебристо-сиреневыми головками медовая кашка, исходили густым соком травы, вспыхивали огнем бабочки и освистывал тишину сводный птичий хор. А вот и открытие: любовь – это не только сама Лина, но и то что вокруг и далеко за пределами меня. И даже невыносимое, нескончаемое ожидание – тоже любовь и им тоже надо дорожить.
Неожиданно мне в голову пришла деятельная мысль: я подарю Лине переводы стихов, которые мне на прощанье вручила Софи! А вдруг мне таким образом удастся пересадить любовь из одного женского сердца в другое? Одна незадача: стихотворения написаны акающим и окающим женским почерком, от которого за версту веет прилежанием и усердием Софи, а к коленкоровой обложке прилип неистребимо-сладкий запах ее сумочки. Выход один – переписать стихи в другую тетрадь. И это замечательно: переписка поможет мне убить несносное время.
Вечер принес прохладное облегчение и предвкушение скорого сна – самого милосердного из всех палачей. Наступила полночь, а с ней новый день. Сегодня. Я увижу ее сегодня!
…Когда я в парной духоте дня подошел к ее дому, громадная пузатая туча доедала горячую лепешку солнца. Лина стояла возле крыльца и завороженно наблюдала из-под ладони за небесным полдником. Увидев меня, она махнула мне рукой, и когда я подошел, воскликнула:
"Привет! Вовремя ты! Ох, что сейчас будет! Надо сказать бабушке, чтобы закрыла окна. А ты боишься грозы? Ой, я же забыла – ты у нас ничего не боишься! А я боюсь. Пойдем в дом!"
Вчерашняя, не ставшая еще загаром розоватость проступила на ее лице. Свежий слой солнечных румян лег поверх тонкой кожи, придав ей атласную, переливчатую гладкость. Не желая лишать себя удовольствия любоваться ею, я предложил:
"Давай постоим. Видишь, как красиво. Природа. Мощь. Между прочим, мощность отдельной молнии равна мощности целой ТЭЦ"
Чернильная клякса растеклась по голубому шелку неба, и мир померк. Притихнув, мы наблюдали, как на нас стремительно надвигается несметная воздушная армада, громом пушек возвещая о своем наступлении. Из косматых аспидных чудищ посыпались искры. Укрывшись черными балахонами, присели в страхе деревья, и по ним как пули защелкали крупные редкие капли дождя.
"Бежим!" – испугано крикнула Лина. Мы вбежали под навес крыльца и остановились, завороженные громовой прелюдией предстоящего стихийного бедствия.
"Сделай вот так! – любуясь возбужденным испугом моей красавицы (моей ли?), попросил я и с шумом втянул ноздрями воздух. – Чувствуешь?"
Лина последовала моей просьбе и вопросительно взглянула на меня.
"То час особый в этот срок, когда над дачами витает ванили дух, что источает, мешаясь с влагой, пыль дорог…" *) – процитировал я. – Ну? Ну, правда же пахнет ванилью?"
"Да, верно, пахнет!" – озарилось ее лицо. В этот момент она сама пахла ванилью и грозой. Черный цвет непогоды перебрался в ее глаза, отчего они налились почти свинцовой тяжестью, так не вязавшейся с уже знакомым мне трогательным доверчивым удивлением, с каким она открывала для себя что-то новое.
"Как хороша она должна быть в гневе… – подумал я и громко заключил: – Написано почти сто лет назад!"
Старики отнеслись к моему появлению приветливо и усадили за чай. Не успели мы с дедом обменяться и парой фраз, как небо над столом раскололось, и оттуда по нам ударили прямой наводкой. Лина вжала голову и ойкнула. Я снисходительно улыбнулся и сказал:
"Это что! Вот со мной в стройотряде был случай!"
И с невозмутимым видом поведал, как однажды в тайге мы попали в грозу, и в сосну метрах в пятидесяти от нас ударила молния. Вот это был удар, так удар! У нас после этого два дня в ушах звенело! Правдой в этой истории была тайга, скоротечная гроза и молнии, которые гремели над нами и могли в нас угодить. Очень хорошо помню то замирающее лотерейное чувство, что наверняка испытывает всякий бегущий в атаку солдат – попадет, не попадет. Да, я соврал, но только чтобы поразить молнией лжи мою возлюбленную и охающим громом ее сочувствия набить себе цену. И это мне удалось. Прошло много лет, и я услышал, как Лина рассказывает нашему шестилетнему сынишке, как однажды в тайге молния ударила в соседнее с папой дерево, и папа лишь чудом остался жив. "Представляешь, – очень серьезно говорила она, – если бы в папу попала молния, то тебя бы не было на свете!" Прошло три года, и однажды в грозу девятилетний сын мне сказал:
"А помнишь, как ты прятался под деревом, и рядом с тобой ударила молния?"
Думаю, немалая часть семейных преданий рождается именно таким образом.
После чая Лина позвала меня на чердак.
"Это и есть наше с одиночеством любимое место" – сказала она, когда мы там оказались.
Чердак имел неуютный, подслеповатый вид, и в отсутствии людей в нем обитал полумрак, сонный запах сухого дерева, застоялого воздуха, старых вещей и березовых веников. У слухового окна доживал свой дубовый век стол. Ночник, книги, забытые чашка, блюдце и гладкая счастливая ложечка, с которой милые губки слизывают варенье. Чуть поодаль низкая узкая кровать из нынешних: застелена плотным покрывалом, но вспухшее изголовье и округлые бока выдают ее услужливую готовность. В затаившемся воздухе витает осязаемый, вкрадчивый дух соблазна.
Оглядев чердак, я обернулся и обнаружил Лину в рискованной от себя близости. Она смотрела на меня с напряженным, как мне показалось, ожиданием. Прозрачная тень скрывала половину ее лица, другая половина освещалась светом подслеповатого слухового окна, отчего лицо ее, и без того сказочное, заставило меня вдруг подумать о прекрасных дамах из рыцарских времен. О, моя божественная Оливия, Лоливия, Боливия, Заливия, Приливия и Отливия! Моя гладкая, глянцеликая лиана! Да разве возможно поверить, что однажды ты обовьешься вокруг моей шеи, и я задохнусь от нежности?!