Сделай вид, будто это действительно так. Притворись на секунду, что я ничего не придумываю, что мы, действительно нечто нечеловеческое. Среди всей будничности настоящего, среди людей, потерявших вектор, упустивших нити из рук; среди политики, религии, психиатрии; среди всех понятий глупой социологии. Среди всего этого – мы. Единственно важное. Единственно ценное. Когда все уйдет, все эти игры, карьеры, деньги и безденежье, когда потускнеют сокровища, а тронный зал станет для короля хуже тюрьмы, когда победы и поражения не будут тревожить умиротворенное сердце, – тогда останется только одно. Это что-то такое нежное, теплое, уютное. Как чашка кофе в постель. Как ласковый плед, заботливо накинутый на плечи. Как ужин, который будет ждать тебя на столе зимним вечером, когда ты, замерзший насмерть, придешь домой. Как тихое "Все хорошо" в ответ на "Как они меня заебали". Только это останется, когда не будет больше ничего важного, ценного, кроме нас и наших уютных вечеров. Как любовь. Мужа к своей жене, отца – к своей маленькой дочери. Так дай же мне на секунду представить, что все это будет у нас. Пусть это неправда, соври мне. Разве сейчас, здесь, у приоткрытого окна, правда имеет значение? Вселенная замерла, нет никого и ничего, кроме мужчины и женщины в объятиях друг друга, которые с наслаждением обманывают самых дорогих на свете людей. Самих себя.
Ты будешь гореть, я обещаю. Зачем тебе доживать до старости? Зачем нам доживать до старости? Чтобы потом всасывать сладости беззубыми ртами, не в силах вылезти из-под пледа? Лишившись радости наших молодых тел, дышащих и своенравных, лишенных радости без искажения видеть то, что осталось от столь любимых пейзажей. Пойми, такие как мы никогда не спасут миллионы, не придумают лекарство от рака, не станут президентами и премьер-министрами, не встанут во главе трансконтинентальных корпораций. Такие как мы обречены гореть, пока еще есть чему. Так иди и танцуй, на битом стекле, на углях, на душах и сердцах, влюбленных в тебя, если все равно, что будет утром. Утро будет потом. Потом будет боль и разочарование, потом будет предательство и обман, потом будет симуляция душевных страданий и моральных недугов. Все это будет потом, когда солнце взойдет. Ночь не имеет ценности, потому что, чем тише свет, тем правдивее и откровеннее мы. Так гори, гори вместе со мной. Мы так хорошо этому научились. Я напишу стихи на твоем изможденном теле, влажном от сока, напишу острой бритвой своего языка, разрывая твою душу от удовольствия и нетерпения услышать концовку. Зачем тебе доживать до старости? Зачем нам доживать до старости? Сейчас, когда у нас нет ничего, кроме грубых обрывков взаимной нехватки друг друга не стоит себя утруждать. У нас будет дом, очаг, дети, совместные планы и семейный отдых на янтарном побережье Балтики? Нет. А поэтому сейчас нам не нужно думать о старости и строить планы, не нужно включать друг друга в распорядок дня, не нужно притворяться и хвастаться. Нам достаточно гореть в объятиях друг друга доли секунд, а затем разбегаться по делам, не делая друг из друга смысла и повода к существованию, не обвиняя никого в том, что так вышло. Просто так вышло. Так зачем беречь наши тела и души, если мы вряд ли доживем до старости. Если мы не доживем до старости. Запах твоих волос разбегается по квартире тысячью нитей такого обидного «недолго». Стой, помолчи, не дыши, не спеши. Задержи дыхание и посмотри за окно. Что ты там видишь? Нас? Будущее? Небо? Янтарь? Улицы наших любимых городов? Нет. Там только ночь. Которая есть сейчас. И которой завтра уже не будет. Посмотри за окно. Что ты видишь? Ничего. Так отбрось в сторону ненужные теперь книги и формулы. Ты меня так хорошо не.знаешь. Я тебя так хорошо не.понимаю. Мы так хорошо не.подходим друг другу. Мы так хорошо не.слышим друг друга. Возможно, если бы мы прошлись, отдельно друг от друга, по уголкам наших душ, по самым тайным и непредсказуемым, мы бы отпрыгнули. Поэтому наше не.долго такое хорошее. И так ненадолго. Так давай же просто гореть, согревая друг друга. Мы так замерзли, так продрогли, нам просто так хочется запахнуться в другого, укрыться друг другом, как одеялом. И не вылезать. Потому что, там, где кончается кровать, там заканчивается и смысл. Там начинаются день и будни, мысли и опасения, расстройства и нежелание. Зачем нам доживать до старости? Этот мир лишь небрежный набросок. Поэтому я просто протягиваю тебе руки. Иди ко мне, согрейся, подлечись. Я дам тебе самое лучшее лекарство от опасений. Себя. А ты дай мне самое веселое лекарство от скуки. Себя. Сколько же в тебе этого нерастраченного, неоцененного и неоценимого, всего того, чего не понимали, не принимали, укорачивали или вытягивали на прокрустовых ложах своего миропонимания. Я возьму тебя всю, целиком, с грехами и добродетелью, тихо сжимая зубы, кусая губы, разбивая кулаки о бетонные плиты грубого «Не моя», но при этом не сходя с ума от мысли, что ты никогда не будешь моей. Ты поняла меня? Хорошо, а теперь – танцуй!
Ты улыбаешься:
– Знаешь, все будет хорошо. Даже если и не с нами.
Они кричали, когда обливали меня бензином. «Чудовище! Убийца женщин! Пожиратель детей!» А я смеялся, когда они кидали в меня факелы. Я смеялся даже тогда, когда моя кожа, чернея, сползала на пылающий хворост. Я смеялся, даже тогда, когда от моего лица остался лишь улыбающийся череп, а горящий язык вывалился изо рта.
Я смеялся над их стараниями уничтожить меня. Уничтожить так, как могут уничтожать люди – без остатка, чтобы даже память сгорела вместе с моими костями. Но я только смеялся, потому что я не мог умереть. Потому что я смотрел в их глаза и видел там себя. Я слышал их крики, и в каждом из них далекими нотками скользило мое имя. В каждом их движении, в каждом их взгляде, в каждом вдохе и каждом выдохе. Везде был я. Меня называли по-разному, а собственное имя давно стерлось из памяти. Местные называли меня Похоть.
– Похоть? – переспросил доктор Кровин.
– Да, – Смолкин кивнул.
– И что ты чувствовал во сне, будучи… эмм… Похотью?
– Сначала боль и жжение, как будто меня действительно сжигали на костре. Потом боль исчезла и осталась только жалость к тем, кто пытался меня убить.
– Почему ты жалел их?
– Потому что они не понимали простой истины: пока они живы – буду жить и я. Поэтому я и позволял им иногда устраивать показательную казнь себя самого, просто чтобы хоть чем-то их порадовать в их короткой жизни.
– Ты действительно убивал женщин и детей во сне?
– Я не убивал их, – Смолкин откинулся на спинку кресла, – я наказывал их за грехи. Тех, кто потакал своей похоти, я казнил и отправлял к Высшему.
– К Богу?
– В моем сне не было такого понятия, как Бог. Я думал о нем, как об Отце или Высшем.
– Довольно занятно.
Доктор Кровин задумчиво теребил подбородок. На улице тем временем начался дождь и его шум заполнил весь кабинет от входной двери до книжных полок у Смолкина за спиной.
– Хорошо, – произнес, наконец, доктор, – это был твой первый сон?
– Да, – Олег не отрываясь смотрел за окно. – Я проснулся от собственного смеха. И тут же ринулся в ванную – мне казалось, что я все еще горю. Но, как понимаете, все было в порядке. Потом пришла боль. Будто мне всадили в голову раскаленную кочергу и начали выкручивать мозги. Представьте, доктор, что вы прожили жизнь, полноценную жизнь, и вот вы на смертном одре, тьма накрывает вас. И вы просто просыпаетесь. Это был сон, вся ваша жизнь, но вы помните все о ней, каждый день, каждое чувство, каждого человека, каждое событие и каждую мысль, когда-либо пронесшуюся в мозгу. И вся эта память о жизни, прожитой во сне, пытается уместиться в одной одуревшей голове по соседству с вашей настоящей памятью. Чувства, нервы, образы, – все это переплетается, путается, пытается найти свое место в клетках серого вещества. И это больно. Мне понадобилось три часа, чтобы голова перестала болеть, а мозг перестал крутить калейдоскоп из моих и Его воспоминаний. Потом был кофе и душ, стало легче, но воспоминания об увиденном не давали мне покоя.